Энсон Кэмерон - Жестяные игрушки
Некоторое время я уверен в том, что уроды одержали-таки победу над учеными в этом ихнем Колорадо. Я громко кричу, что все янки — народ говеный.
Потом до меня доходит, что эти солнечные очки не имеют никакого отношения к заказанным по почте Магическим Рентгеновским Суперочкам с последней страницы обложки комикса про Бэтмена. Я вытягиваю шею и заглядываю в квадратное нутро нашего почтового ящика. Полуулыбаясь мне, в полутьме ящика лежит ламинированная фотография специального агента, у правого уха которого стоит рыжий муравей. А у меня на глазах — очки специального агента. Специально-Агентские очки, принадлежащие специальному агенту, полуулыбаются мне из нашего почтового ящика.
Я снимаю свою футболку и, как могу, плотно затыкаю ею отверстие для писем. Потом достаю наш задубевший на солнце зеленый садовый шланг, и сую его в почтовый ящик, и включаю воду, и смываю всех муравьев — вода переносит их через край ящика, и они невольно превращаются в сорвиголов, спускающихся с игрушечного Ниагарского водопада без всяких там бочек прямо в клумбу погибших и почти погибших цветов. Я втаптываю их в грязь. Специальный агент продолжает полуулыбаться мне своей загадочной полуулыбкой со своего пластикового плотика, отважно кружащегося в водовороте у верхнего обреза нашего почтового ящика. Я вынимаю его из воды и сушу у себя на шортах. Его зовут Гэмилтон Уокер. Специальный агент АСБР № 4563. Не уверенный в себе, несмотря на шикарную челку и бычью шею, которым я завидую до смерти. Мужчина у южного угла нашего дома, который сказал Дину Фрибергу сначала: «Детский мятеж», — а потом: «Тухлое это дело, Дин».
Я прячу зеркальные Специально-Агентские Очки в камнях у нашего дома, потому что слишком часто видел собственное отражение в похожих очках на носу у папы, так что не знаю, как он отнесется к этим.
Он до сих пор сидит на заднем крыльце в своем полосатом шезлонге, держа в руках бутылку пива и возмущенно фыркая в сумерки — перебирая то, что сделал он, и что сделали они, и что он не сделал, но стоило бы сделать.
— Смотри, что я нашел у нас в почтовом ящике. — Я протягиваю ему карточку-удостоверение. Он берет ее у меня. Смотрит на лицевую сторону. Поворачивает и смотрит на обратную. Потом снова смотрит на лицевую, и расплывается в широкой улыбке, и подносит Гэмилтона Уокера размером с почтовую марку к самому носу, и говорит ему: «Гэмилтон Уокер, очень мило с твоей стороны». Потом переводит взгляд на меня и говорит: «Очень мило с его стороны».
— Почему? — спрашиваю я.
— Ну, Хант, я это так понимаю, что специальному агенту Гэмилтону Уокеру не понравилось, что он увидел здесь сегодня… и он уволился. Вышел через нашу парадную калитку и сказал Дину Фрибергу, чтобы тот забрал ее и сунул в… — Он делает большой глоток пива прямо из горла.
— Дин Фриберг вышел через заднюю калитку, — поправляю я.
— Ну, во всяком случае, вышел через нашу заднюю калитку и решил посоветовать ему забрать и сунуть, — говорит он.
Настроение у отца заметно улучшается.
— А еще что? — спрашиваю я.
— Что еще? — отвечает он вопросом на вопрос. — Сдается мне, что еще этот Гэмилтон Уокер, этот тип, стоявший вон там, — он указывает карточкой-удостоверением на южный угол нашего дома, — ходил в школу специальных агентов, и там его научили, с какими разновидностями зла положено биться специальным агентам, и научили, как с ними биться. С четырьмя разновидностями зла. К которым относятся Твердолобые Коммунисты, и Ползучие Социалисты, и Азиатские Дикари, и Северные Соседи. И сдается мне, ему рассказали там обо всех их темных посягательствах, и закалили всю ту храбрость, что была у него с рождения, чтобы он бился с этими их темными посягательствами. И он, перед тем как кончить эту их школу специальных агентов, поклялся отдать жизнь за хрупкую и прекрасную демократию, то бишь Австралию, защищая ее от ихних темных посягательств. — Отец ставит третью бутылку пива на землю и потирает руки.
— Но потом, сдается мне, он вышел через нашу парадную калитку, и до него дошло, что он защищает эту хрупкую и прекрасную демократию от ребенка, хотевшего утопить премьерских детей в аквариуме из-за того, что эта прекрасная и хрупкая демократия сделала с ним.
— Да нет же.
— Что — нет?
— Не хотел я топить их в аквариуме.
— Ну ладно, не хотел. Все равно. До него, возможно, дошло, что сражается-то он с австралийским прошлым. С истиной. Возможно, он увидел, что с этим ему делать нечего. Да и ты, поди, не показался достойным противником человеку, обученному биться с Твердолобыми Коммунистами, и Ползучими Социалистами, и Азиатскими Дикарями, и Северными Соседями. Может, он решил, что ты не тот, с кем надо биться. Может, он решил, что от такой битвы его стошнит. А может, он просто не знал уже, кто какую шапку носит. Ты или он. Белую шапку или черную. — Он делает еще глоток из горла. Пена поднимается по горлышку бутылки и белой шапочкой лезет наружу. — Может, до него дошло, что он — острие тирании, которая называет себя демократией.
Его полосатый шезлонг скрипит, когда он облокачивается на мое плечо и протягивает мне обратно полуулыбающегося Гэмилтона Уокера.
— Держи, — говорит он. — Можешь сказать своим в школе, что отобрал это у секретного агента.
Я беру у него карточку.
— Я думал, это ты заставил его уволиться. Ну, обругавши его.
— Нет. Это ты заставил его уволиться, потому что хотел утопить премьерских детей в аквариуме.
— Да не хотел я, — говорю я ему.
— А я хотел бы, — говорит он. — Туда, к его любимым рыбкам. — Он смеется, выпучив глаза и делая губами движения, как аквариумная рыбка. Изо рта его вырываются негромкие булькающие звуки. Он изображает удивленную аквариумную рыбку. Или тонущего премьерского ребенка. Только мне, побывавшему в аквариуме, совсем не смешно.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Молоко
Он сказал мне примерно так. Моя настоящая мать умерла, когда мне исполнился год, через день после того, как у нее отобрали меня.
Моего отца послало в Кумрегунью какое-то начальство, заявившее, что полукровки должны воспитываться белыми. И сцена там вышла такая, что он только смотрит на меня, хмурясь, когда я спрашиваю об этом. В общем, какая-то душераздирающая сцена, когда ребенка силой отняли у женщины и вручили отцу, не спрашивая, умеет ли он воспитывать детей или хочет ли он этого. Сцена, о которой до сих пор шепчутся мои дядюшки и тетушки.
Короче, меня у нее отобрали, не позволив ей воспитывать меня по-своему, обреченно и бездарно. Не по-белому. Привезли меня в город на коленях у няньки, которая всю дорогу от Кумрегуньи до Джефферсона наставляла отца насчет четырех видов продуктов, абсолютно необходимых для растущего младенца. Готовые завтраки, каши, овощи… и плоть Христова.
На рассвете следующего дня моя мать вышла из-за гигантского эвкалипта, растущего у ворот миссии Кумрегунья, прямо под колеса серебряной молочной цистерны Дукетса, когда та везла свои десять тысяч галлонов еще теплого парного молока с первой фермы Дукетса в Джефферсон.
Грузовик… Штуковина из тех, которыми зарабатывал на жизнь мой отец. Несущаяся очертя голову в город… в котором мы теперь жили оба. Полная молока… детской пищи. Если моя мать сознательно сплела все эти мелкие, полные иронии детали в эти несколько шагов из-за дерева, смерть ее была стихотворением, а сама она — поэтом, равным по мастерству… ну, не знаю кому… кому-нибудь из бессмертных, давно забытых поэтов.
А может, эта молочная цистерна просто была единственной неодолимой силой, пролетавшей мимо Кумрегуньи строго по графику. Была чем-то, что служило у них там чем-то вроде золотого стандарта. Десять тысяч галлонов на скорости шестьдесят миль в час, ровно в пять пятнадцать несущаяся к белым детям Джефферсона и других, более далеких мест. Включая и меня — в то самое первое для меня в этом качестве утро.
Молочной цистерне пришлось подождать несколько часов, пока Найджел Паркер, тамошний младший сержант, ответственный за всех отчаявшихся и почти съехавший уже с катушек из-за притязаний этих черных и смуты у этих черных, замеряет тормозной путь, и корябает в своем полицейском блокноте свои расчеты скорости и расстояния, и время от времени косится на эвкалипт, из-за которого она вышла, и качает головой, и его ручка зависает над блокнотом в попытках записать что-то поважнее расчетов скорости и тормозного пути. Но пишет только цифры и ничего насчет мотивов.
Черные обитатели миссии собираются по ту сторону ограды и молча смотрят на него. Редкие белые фермеры и дорожные рабочие тоже поворачивают свои пикапы и подгоняют их поближе посмотреть, что десять тысяч галлонов молока, несущиеся строго по графику, могут сделать с женщиной. Они хмурят брови, и негромко чертыхаются, и становятся покурить в кружок, заявляя, что вот как эти люди обращаются с собой, да? Да у них прямо жажда смерти какая-то. У всей ихней чертовой расы. Они качают головами, и согласно пыхают в круг клубами сигаретного дыма, и говорят, что вот, если бы они затеяли такое, они нипочем не повесили бы это на совесть водителя цистерны и семейного человека. Ну, например, есть ведь река. Или там веревка. Зачем же старину Кларри подставлять? Да что там, эти бедолаги только сегодняшним днем и живут. Так, простейший набор элементарных инстинктов. Быдло и есть быдло. Им, поди, и не понять, как это ляжет на совесть белого человека.