Сандро Веронези - Сила прошлого
— Нет, — отвечает она.
Как же это увлекательно, играть в правду с собственной матерью: говорится даже то, что никогда не говорится.
— Войдите! — кричу.
Дверь открывается. Это Анна. Разумеется, мой друг дозвонился и до нее.
23
Блики от телевизора, работающего глубокой ночью в квартире Конфалоне, их мертвенный свет, льющийся на улицу через открытое, безрадостное окно.
Могучие внесистемные решения Виктора Баланды, его абсолютная неспособность признать поражение.
И эти стихи Панеллы в песне Лучо Баттисти: “А в общем-то мы живы /И все идет куда-то /На это есть причины”.[98]
Воспоминания не всегда помогают набраться сил, иногда так просто кажется, но и этого бывает достаточно. И вот он, пример: Анна подходит ко мне, обменявшись у двери парой слов с матерью, мама выходит, оставив нас вдвоем, мы сейчас у рокового распутья, наша жизнь станет другой или останется прежней, это зависит от того, что я скажу в следующую секунду, и держать себя в руках мне помогает не хладнокровие или банальный фатализм, а захлестнувшие меня яркие и неотразимые воспоминания, которые, восстав из пепла благодаря этому благословенному наркозу, теперь выстраиваются во мне, как воины в день битвы, и поэтому я чувствую себя сильным.
Это было несколько лет назад, мы пошли в кино смотреть “Змеиные глаза”,[99] остались не в восторге, а ей особенно не понравился “неправдоподобный и жестокий”, по ее словам, эпизод, когда Харви Кейтель летит в Нью- Йорк к своей жене, у которой умер отец, и прямо у открытого гроба признается, что у него есть любовница. Неизвестно, помнит ли она это сейчас, в данную минуту, встревожено на меня глядя, и не знает, что сказать, и ждет, что первым заговорю я, а я молчу и улыбаюсь, неизвестно, помнит ли Анна, какой взрыв возмущения вызвал в ней этот поворот сюжета, всего лишь поворот сюжета. И неизвестно, помнит ли она, что сказал я, а мне в этом фильме понравился как раз только этот эпизод: “Если человек так поступает, — сказал я ей, — значит, поступить иначе он не может”.
И все же, несмотря на всю силу, которую я черпаю в воспоминаниях, — если это действительно сила, — я слаб как никогда. Лицом к лицу с ее трогательной красотой (трогательной в своей первозданности, и не в том дело, что годы на ней не сказались — хотя так оно, впрочем, и есть, — она навсегда останется такой в моей памяти, никогда не перестанет быть той необыкновенной девушкой, с развевающимися на ветру волосами, которая внезапно целует меня около автозаправочной станции Версилия-Запад, а в ушах звучит Satisfaction группы Devo,[100] у меня валится из рук сигарета и прожигает ко врик насквозь), я понимаю, что у меня есть только одна попытка спасти нашу семью, только одна, а потом надо сдаваться, потому что, каков бы ни был исход, сила мне еще пригодится: если попытка будет удачной, она будет нужна мне изо дня в день, иначе, когда я буду ее целовать, ласкать, заниматься с нею любовью, мне не снести мысли, что она точно также была близка с другим, и этот другой помнит ее такой же; если же все закончится крахом, сила будет нужна, чтобы жить без нее, без Франческино и даже не мечтая о счастье, как говорится в ее письме.
Эти приветы и счастье, которое они дарили — она с Франческино на руках, и я возле колонны, с пачкой газет в руках.
Теперь Анна совсем рядом. Если ее терзали все это время тягостные мысли, если она смертельно испугалась, узнав, что со мной случилось, если она, как безумная, мчалась сюда из Виареджо, то по ней этого не скажешь. Подтянутая, загорелая, фигура стройная и привлекательная даже в строгом темно-синем костюме, ясное и сдержанное лицо бывшей провинциальной бунтарки, которая со временем угомонилась и стала женщиной, во всех смыслах более чуткой, глубокой, понимающей, разумной, достойной любви и желанной, чем в юности, — хотя и ясности, и сдержанности ей сейчас не хватает. Она смотрит на меня, и я тону, как всегда, в бездонном колодце ее глаз: я знаю, что значу для нее гораздо больше, чем говорит мне сейчас моя издыхающая гордость, но и гораздо меньше, чем я наивно думал до вчерашнего дня. Для меня она остается неразрешимой загадкой, несмотря на пятнадцать лет, прожитых вместе. У нее есть потаенные желания, неостывшие страсти, неизвестные мне слабости, и все это не нужно выискивать, расследовать, узнавать — только принимать или не принимать. Принимать или не принимать. И это уже неплохо.
Конец ее письма: "И как бы там ни было, знай, что я тебя люблю”. Конец третьего действия “Адельгиза”:[101] "Страдай и будь великим: так судил тебе рок”. Письма, которые она целый месяц писала мне ежедневно, много лет назад, задолго до того, как мы поженились, когда я собирался расстаться с ней, потому что ее боялся, и особенно то письмо, где сказано, что больше всего она бы хотела лечь на диван, положить голову на подлокотник, и чтобы я выпил всю ее кровь. И снова японский император, и его слова, которые подходят ко всему: “Пусть каждый делает то, что должен. Пусть жизнь идет своим чередом”.
— Сделаем так, Анна, — говорю я. — Представим, что на прошлой неделе я попал в страшную аварию, оказался в коме и целую неделю в ней пробыл. Врачи сотворили настоящее чудо, они использовали новые методы, которые не известны даже в Австрии, и сегодня утром я пришел в себя. Тяжелых повреждений у меня не было, только болевой шок: через пару дней меня выпишут, и мы начнем там, где остановились. Это чудо, Анна, представим, будто произошло чудо.
Странно, попросту непостижимо, как хорошо они с моим отцом понимали друг друга…
— Давай представим, что было так, — еще раз говорю я.
Она наклоняется надо мной, ее тонкие волосы закрывают мой здоровый глаз, ее губы касаются моего лица:
— Да, — еле слышно говорит она.
Кончено. Никаких споров, объяснений, пустой траты сил. Мы столкнулись с проблемой, мы ее преодолели, мы любим друг друга, мы люди с широкой душой и, если падаем, то умеем подняться, если нам делают больно, то умеем прощать, и мы будем вместе всю оставшуюся жизнь, не мучаясь вопросами, что с нами было, как и почему — напротив, то, что с нами было, станет нашей силой, которую никто не сможет сломить. Это прекрасно, разве не так? Я счастлив, разве не так?
Прогремевший на весь мир заголовок алжирской газеты, которая вышла накануне выборов, потопленных в крови интегралистами: "Будешь голосовать — умрешь. Не будешь голосовать — умрешь. Голосуй и умри".
Анна целует меня ласково и осторожно. Я поднимаю здоровую руку, держу ее на весу, не зная, куда положить, словно благословляя неизвестно что. Потом закидываю ее назад, к изголовью кровати и нажимаю кнопку с морфием.
Эпилог
(Рисунок могилы Клххзв'квсфкз — Пиццано Пиццы)
Итак, дружок, здесь заканчивается правдивая история Пиццано Пиццы.
Если конец показался тебе немного грустным, что ж, ты прав. Если тебе кажется, что я очень старался закончить ее иначе, ты также прав. Если тебе кажется, что я не добрался до всей правды, не раздобыл всех доказательств, чтобы тебе не пришлось просто верить мне на слово, в общем, что мне надо было бы еще потрудиться, ты опять же прав. И ты прав, если тебе кажется, что я мог бы, по крайней мере, продолжать привирать и придумывать другие истории, которые кончаются весело и приятно, как делают многие. Но что сделано, то сделано, и если я тебя немного расстроил, не знаю, как мне оправдаться, потому что я не просто болтал, что в голову придет, а устроил все нарочно: надо было принимать решение и я принял такое.
Прежде, чем мы расстанемся, я могу рассказать напоследок еще одну историю, уверен, она тебя не расстроит, а, может, даже рассмешит. История эта очень старая, ее много кто рассказывал и по-разному, но сама она не менялась, только ты еще маленький и, скорей всего, еще ее не слышал. Это история про одного беднягу, у которого из живота росла золотая виноградная лоза, он никак не мог от нее избавиться. Он ходил к докторам, слесарям, жестянщикам, хирургам, золотых дел мастерам, кузнецам, колдунам, ходил по всему свету, надеясь, что кто-нибудь сумеет срезать эту плеть винограда, но все без толку — никто ничего не мог сделать. Но человек этот не сдавался, он продолжал бродить по всему свету и все искал того, кто избавит его от золотого винограда. И, наконец, пришел он однажды к японскому императору, который, как часто случается в этой стране мудрецов, был еще ребенком. Человек показал ему свой виноград и объяснил на пальцах, потому что ни слова не знал по-японски, в чем его беда. Император посмотрел на виноград, улыбнулся, потом повернулся и стал долго рыться в огромном ларце из слоновой кости, который стоял у него за троном. Рылся, рылся, пока не нашел золотую отверточку, такую маленькую, что даже булавка выглядела бы больше. Показал ее этому бедолаге и, продолжая улыбаться, сказал на своем языке что-то непонятное, но прозвучавшее так красиво, словно связка серебряных колокольчиков упала на пуховую подушку. Человек ничего не понял, но кивнул головой, и тогда император достал из своего ларца кусок лилового шелка и аккуратно расстелил на полу. Когда он разгладил его так, что не осталось ни малейшей складки, он велел человеку встать на эту ткань на колени, встал на колени сам и принялся за работу.