Магда Сабо - Старомодная история
Поскольку никто и никогда ей не рассказывал, как и почему, собственно говоря, она рассталась с родителями, а Эмму Гачари она знала лишь со слов обитателей дома на улице Кишмештер, так как ей навсегда запрещено было встречаться с матерью без свидетелей, отец же, стыдясь себя, избегал искренних бесед с нею (да если бы он и решил вдруг поговорить с дочерью, что бы он мог ей сказать? Пока матушка достигла такого возраста, когда она была бы в состоянии осмыслить трагедию своих родителей, Эмма Гачари и Юниор скатились настолько низко, что история жизни любого из них никак не годилась для слуха молоденькой девушки), то родители были для нее более мертвыми, чем если бы умерли на самом деле. Страшное детство таилось за простой этой фразой: «А меня вот — отдали», — фразой, которая объясняла и то, почему, пока я не выросла, она решалась оставлять меня одну лишь в том случае, когда я сама ее об этом просила, собираясь писать стихи или «роман» или же сочинять с подругой моей очередную пьесу. Привычку всегда держать меня в поле зрения Ленке Яблонцаи сохранила до самой своей смерти; сколько раз уже здесь, в нашем пештском доме, случалось: если у нас допоздна сидели гости, которые не интересовали ее или с которыми она не хотела встречаться, и она еще до их прибытия уходила к себе, я вдруг замечала, что за спиной у меня чуть-чуть приоткрывается дверь в соседнюю комнату. Я знала: она, в ночной рубашке и в халате, стоит за дверью, как стояла в детстве, когда я вдруг вскрикивала или начинала плакать во сне, чтобы убедиться, что со мною ничего не стряслось, что я жива и здорова; она не могла себя преодолеть, даже когда я была вместе с мужем и она не сомневалась, что ничего плохого со мной быть не может. Пока я была ребенком, всегда находился кто-нибудь, кто соглашался посидеть со мной, пока родители в гостях; тетю Пирошку, например, и просить об этом не надо было, так она любила меня, — и все же матушка ни на шаг от меня не отходила. Ее связи в обществе ослабли не только из-за стесненного материального положения: матушка из стольких трудных ситуаций находила выход, что нашла бы его, вероятно, и тут, если бы очень хотела, и сумела бы решить проблемы, связанные с хождением в гости, — однако она сама отказалась от своих старых знакомств, не принимая никаких приглашений, которые могли грозить тем, что я останусь дома одна. Когда я выросла и, живя еще вместе с ней в нашем старом доме, стала уходить по своим делам, она всегда дожидалась меня: как бы поздно я ни пришла, она сидела за своим любимым красновато-коричневым столиком, в платке, наброшенном на плечи, и раскладывала пасьянс, поглядывая то на часы, то на дверь. Она никогда не оставляла меня одну, ибо Ленке Яблонцаи в детстве узнала, что такое одиночество. С четырех лет ее стали приучать к страшным ночным часам.
Спать ей назначили в комнате парок, на освободившейся постели Маргит; Илона испытывала к ребенку, нежданно-негаданно подселенному к ним, столь же сильное отвращение, как и Мелинда: при взгляде на Ленке вместо обожаемого брата им вспоминалась ненавистная невестка; не мудрено, что они старались видеть ее как можно меньше и при любой возможности перекладывали надзор за ней на тетю Клари. Девочка почти каждый вечер оставалась после ужина одна, в одиночестве укладываясь спать на бывшей кровати Маргит почти рядом с дверью над кроватью висел вышитый шнур звонка, которым барышни вызывали прислугу из подвального этажа. Перед Марией Риккль стояла задача — выдать замуж еще двух дочерей, и потому ей приходилось вместе с Илоной и Гизеллой продолжать выезды в театр, на балы, маскарады в такие вечера Ленке укладывали рано. Лежа в постели девочка смотрела, как одеваются ее тетки, как прихорашивается Илона, как Мелинда прикалывает накладные волосы на затылок и тюлевые шарики на плоскую грудь И оставалась наедине с шорохами, с ветками, скребущими по оконному стеклу, с неожиданными потрескиваниями в стенах, с сухим стуком орехов, перекатывающихся на чердаке, иногда с огнем, который некоторое время бросал живые отсветы из-за печной дверцы, потом угасал — и тогда приходила настоящая темнота. Что она видела в часы одиночества, какие образы ей являлись — матушка никогда не говорила; догадаться, в каком направлении работала ее фантазия, какие леденящие кровь образы она рождала, помогли мне десять с небольшим сказок, обнаруженные в ее бумагах после смерти. Впрочем, догадываться о том, что она испытывала в те ночи, я могла бы, например, и из истории со звонком, которую она рассказывала иногда, с улыбкой описывая нам, как она, крохотная, трясущаяся девочка, в темноте, не выдержав ужасов, навеянных собственным воображением, вскакивает в постели и отчаянно тянет, дергает висящий над кроватью шнур с вышивкой из нежных розочек и двух сплетенных рук: кто-нибудь, придите, мне страшно. На зов являлась собственной персоной тетя Клари, которая попыталась было побоями отучить девчонку обрывать шнур; но, когда та, заранее ревя в ожидании неизбежных шлепков, все-таки продолжала свое, словно била в набат, возвещая о терзающих ее кошмарах миру в лице кухонной прислуги, тетя Клари прекратила наказания и разрешила проблему с помощью стремянки. Барышни, Илона и Гизелла, и так достанут шнур, если понадобится, а Ленке пускай привыкает к темноте. Тетя Клари подвязала шнур на такую высоту, что матушка не могла его достать, даже встав на кровати. «Так я и боялась себе дальше, — рассудительно говорила матушка. — Боялась я, в общем-то, всего, но особенно — Хромого».
Хромой был кровожадным чудовищем-вампиром, персонажем доморощенной мифологии Гизеллы-Мелинды; из детей Сениора Мелинда больше всех, после Кальмана, наделена была литературным чутьем и силой воображения; постоянная ее настроенность на катастрофу, на конец света, на семейный или политический крах была своеобразным диким побегом той же самой фантазии, которая породила Хромого — орудие устрашения дочери Эммы Гачари. Не выдержав одинокой борьбы с кошмарами в темной комнате, девочка с колотившимся от ужаса сердцем выбегала на цыпочках в коридор, ища кого-нибудь, с кем можно было бы разделить свой страх. На сочувствие тети Клари можно было не рассчитывать, в кухню она вообще боялась спускаться, там ее только ругали и били, — и она бежала туда, откуда доносились голоса, — к задней половине дома, где жили два веселых старых барина. Оба страдали бессонницей и пытались преодолеть заброшенность каждый в соответствии со своим темпераментом: Сениор, пока Мария Риккль и дочери были в театре или на каком-нибудь балу, читал, Имре-Богохульник пел. Он знал, что в такое время никто на него не прикрикнет, и горланил непристойные песни; даже скованный болезнью, он был силен и смел, как Толди. Матушка, едва доставая до высоко расположенной ручки, с усилием открывала дверь и попадала к деду; в свете лампы ребенок и парализованный Сениор глядели друг на друга. Оба Яблонцаи рады были девочке; оба жили в таком унизительном одиночестве, что ее приход в ночные часы стал для них нетерпеливо ожидаемым событием. Сениор брал ножницы и вырезал ей из бумаги невероятно сложные кружева, фигурки, рассказывал про героев, про разбойников, про коней, про звезды, про греческих богов, как рассказывал когда-то собственным детям; Имре-Богохульник заставлял ее плясать. В нашей квартире на улице Хуняди — той улице Хуняди, что была стерта с лица земли американскими бомбами, — где матушка раскрасила все стены моей комнаты золотыми и красными птицами, висел на стене красный вышитый карман, вроде тех, в которых держат одежные щетки, только больше и красивее. После смерти Марии Риккль при дележе ее наследства матушка смогла выбрать лишь какую-нибудь мелочь на память: выдав ее замуж — заявили парки, — купецкая дочь и так сделала для нее больше, чем предусматривал любой закон, любое право. Матушка выбрала красный карман, в котором Имре-Богохульник держал сахар, их тайное ночное лакомство. Бесплатно сахар не полагался, за него нужно было танцевать, и четырехлетняя Ленке Яблонцаи отплясывала в комнате прадеда, на потертом ковре (в комнаты старых господ попадало в доме на улице Кишмештер все то, что неудобно было показывать гостям) свой сольный танец: кружилась, кланялась, приседала, подхватив полы длинной ночной рубашки, и после особо удачных па Богохульник бросал ей кусочек сахару, который всегда падал перед ней на пол. (Матушка в жизни не поймала ни одного брошенного предмета, ей было страшно, когда в ее сторону что-то летело, ее пугали даже жук или бабочка.) Ленке, словно собачонка, искала лакомство, ползая по полу. Однажды Мария Риккль с дочерьми почему-то пришли домой раньше обычного и застали Ленке в самый разгар ее выступления; в эту ночь и родился Хромой, который жил в коридоре, в печной выемке возле лестницы на чердаке, был черным, очень страшным и подкарауливал Ленке Яблонцаи днем и ночью. Днем его власть несколько ослабевала, но ночью он становился всемогущим: если бы Ленке вышла за порог комнаты, он тут же схватил бы ее и унес в преисподнюю. С тех пор матушка не смела ходить к веселым старым господам, а если и забегала к ним, то изредка, тайком, в дневное время; в ту половину дома, где жила бабушка, вход ей был заказан, Мария Риккль не желала видеть дочь Эммы Гачари. Ленке бегала в саду; найдя какой-нибудь шарик, катала его по полу; познакомилась было с квартирантами, но и туда ей запретили ходить. У одной кошки родились котята, всех их оставили дома: за Мелиндой всегда ходила свита всякого зверья. Матушка опустила котят в бочку с дождевой водой: пусть искупаются, будут чистенькими — и удивилась, когда они утонули. «Ишь, живодерка, — сказала четырехлетней девочке Агнеш, — сразу видно, чья дочь, — и, положив дохлых котят к ногам перепуганной Ленке, крикнула в окно подвала: — Клари, пойди-ка взгляни, что сотворила Ленке Гачари!» — «Яблонцаи, — плакала матушка, — меня зовут Яблонцаи!» — «Гачари!» — сказала Агнеш, потом сложила котят матушке в передник и велела нести в дом, показать бабушке; матушка опустила передник и убежала. Вечером она обнаружила странно вытянувшиеся, гладкие трупики перед своей постелью, тетя Клари в тот вечер даже свет в комнате оставила: пусть смотрит на плоды своих рук, пока семья не вернется из театра.