Андрей Войновский - Врачеватель-2. Трагедия абсурда. Олигархическая сказка
– Понимаю всю глубину вашей философской мысли. Только скажите, вы о чем?
– Э-э-э, нет, драматург, ты мне придуриваться-то брось. Не на того напал. А если, предположим, твой главный лицедей и вправду ласты склеил? И что тогда? Тогда премьера гениального творения в аномальной зоне накрывается медным тазом. А это – ну, насколько я, непросвещенный, понимаю – и есть ведь смысл твоего внебренного существования? Помимо потопа, конечно. Тебе же что-то надо от меня. И я почему-то интуитивно чувствую, что мое появление – последний патрон в твоей обойме. Хоть ты у нас и не охотник. Ну что, не так?
Тит Индустриевич Семипахов, с неописуемой философской грустью посмотрев в сторону уходящей за бугор хароновской дороги, присел затем рядом со мной на ступеньку крыльца якитории и без каких-либо ненужных неуместных всхлипываний и, не дай бог, рыданий, эдак стоически, прямо скажем, по-интеллигентному, тихо заплакал. И заплакал он столь неслышно, что, казалось, серьезно подготовленный диверсант – находись он в метре от него – не расслышал бы беззвучных каскадов выплескиваемых наружу эмоций и уж точно бы не углядел, как с неукоснительной периодичностью вздрагивало почти игрушечное тело драматурга.
Однако как бы смешно это ни выглядело со стороны, но по ситуации получалось, что заплакал он вместо меня. А вот я от этого, на какое-то время забыв о покойнике, почему-то почувствовал себя очень неловко, и какая-то неправильная жалость к этому тщедушному существу в потертой замшевой куртке прокралась в мое сердце. Такой уж, видимо, я человек. Не то сердобольный, не то сентиментальный. Черт меня разберет, но, думаю, вам со стороны виднее. Знаю только, что человек насколько многогранен, настолько и многолик, а потому настоящие артисты получаются исключительно из человеков. А из животных?.. Ну, не знаю, но это, по-моему, всего лишь дрессура.
– Послушайте, Тит Индустриевич, ну, будет вам, честное слово… вы уж меня, пожалуйста, извините, если я нахамил сгоряча. У меня, кажется, как и у матушки-земли, тоже своего рода очищение. И все ведь, знаете, за последние дни. Все никак не разберусь, где смысл и во имя чего?.. Тит Индустриевич, может, так сказать, по дружбе все-таки объясните, что же это там за чертовщина наверху? Или я, по-Вашему, сумасшедший?
– Да клянусь я вам, не знаю! – Перестав плакать, драматург схватился за голову: – Ну, не связано это со мной! Ох, если бы вы только знали, сколько драгоценного времени мы с вами потеряли из-за собственной глупости, некоммуникабельности и собственной же идиотской интеллигентности, то вы, поняв это, наверное, меня бы прибили!
– Так вы мне тогда и объясните! Что же это у нас получается? Я – не я, и пьеса не моя? И почему я вас вчера не видел в якитории?
– Вчера я заступал в ночную.
– А кстати, почему не в поле?
– Да вы бы с этого и начали! – разве что не со скоростью звука драматурга подняло со ступенек, будто под ним сработал не один комплект китайской пиротехники. – Ну где вы были раньше с вашими вопросами? Я же намекал! И неоднократно. вы вспомните мои слова про потоп. Поймите, это действительно мой последний шанс. Я потому-то и слинял с этого праздника… посвященного великому урожаю… А Фаддей Авдеич таких вещей не прощает. Но я все-таки слинял! И все ради того, чтобы с вами поговорить! Понимаете?
– Рад был бы понять, да нечем. О, господи! Короче, что вы от меня хотите?
– Дело в том, коллега, что я видел, в какую сторону побежала, как вы ее мысленно называете, близкая вам женщина, а это, согласитесь, гораздо больше чем наполовину сокращает район ваших поисков.
Теперь уже настала моя очередь как оголтелому вскочить со ступенек и с квадратными глазами наброситься на драматурга чуть ли не с объятиями:
– Говори! Говори – куда?
– Да будьте покойны, скажу. И скажу обязательно. Но сначала, – он бросил едва заметный беглый взгляд на входную дверь японо-русской избы-якитории, – ровно семнадцать секунд пристального внимания к моей трагической персоне. Умоляю!
– У-у-ух!.. Ладно. Говори, но быстро. Время пошло… – Я, кажется, даже посмотрел на часы для убедительности. Кстати, часы, надо заметить, в отличие от компаса, работали. Во всяком случае, секундная стрелка двигалась и какое-то время они все-таки показывали.
– Больше половины своей жизни я потратил на творчество. Я, представьте себе, писал, – Тит Индустриевич глубоко вздохнул и зачем-то раскланялся. – Да вот только и делал, что писал. Писал я себе и писал, писал и писал… пока, видишь ли, не умер. Но умер-то я так и неопубликованным! Редакторы издательств меня отчего-то не жаловали. Никчемные людишки!.. Знаете, коллега, наша деревня в плане слухов, сплетен и пересудов ничем не отличается от любой другой. Извините, но в основном этим и живем, а потому мне доподлинно известно, что вы теперь человек состоятельный и вам ничего не стоит меня опубликовать. Для вас это теперь сущие пустяки. Копейки! Ну, пусть хотя бы в сотню экземпляров. Больше-то и не надо. Исключительно для библиотек… Иначе мне отсюда никогда не вырваться, а душа давно уж на пределе! Но только к завтрашней премьере я, правда, никакого отношения не имею. Это все помимо меня, поверьте. Какая-то непонятная роковая случайность или глупое совпадение. И я даже не знаю, радоваться мне по этому поводу или посыпать голову пеплом? Не знаю!
Я только сейчас заметил у него в руках толстенную, с шелковым шнурком картонную папку. Такими пользовались работники канцелярий года в семидесятые прошлого столетия. И прямо скажем, папочка сия была столь же увесистая, как и сама драматургия Тита Индустриевича Семипахова – человека, парохода и, как я понимаю, некогда мощной обличительной неопубликованной берданки от многочисленного цеха неувядаемых сатириков старой закваски.
Судорожно сжимая в руках эту чертову папку, он ею тряс прямо перед самым моим носом до тех пор, пока на крыльце якитории не появился Ерлындырген. И сейчас этот псевдояпонец имел наглость обратиться ко мне с откровенной небрежностью, будто общался со мной всего лишь минуту назад:
– Слушай, командир, ну ты суши-то жрать будешь или нет? А то его сейчас вниз спускать будут. И так уже народу битком. Не продохнешь.
– Кого спускать? – растерянно спросил я шеф-повара.
– Ну, здравствуй, приехали. Понятно кого – депутата. Да и пора бы уже. Третьи сутки пошли… Ну так как, командир, жрать будешь?
– Не-а, не буду.
С презрительной ухмылкой махнув на меня рукой, «ойлойчикилой» скрылся во внутреннем помещении круглосуточно работающего заведения. Ну надо же, какая невоспитанная сволочь!
– А… А народ-то откуда? – будучи еще более растерянным, спросил я, но теперь уже обратившись непосредственно к неопубликованному драматургу.
– Думаю, что все рванули с заднего двора. Народ ведь у нас в большинстве своем деликатный. Ну, разве что Шлыков…
– Молчать! – Вот она, моя отвратительная несдержанность: я снова схватил Семипахова, что называется, за грудки. – Драматург, куда она пошла? – грозно отчеканил я.
– А как же быть со мной, коллега?
– Опубликую. В твердом переплете.
– Это правда?
– Век воли не видать… Куда она пошла? В какую сторону?
– Так возьмите тогда папку.
– Сунешь мне ее в рюкзак.
– В какой именно? Судя по слухам, их там два.
– Да, черт, в любой! Какой больше понравится!.. Слушай, или ты скажешь, или не знаю, что я сейчас с тобой сделаю!
Как и следовало ожидать, Тит Индустриевич Семипахов указал мне в сторону, что была диаметрально противоположна той, о которой первоначально подумал я, будучи практически уверенным, что именно туда и побегу.
– Ты в этом уверен?
– Абсолютно, коллега. Видел собственными глазами. Там везде непроходимый лес, но одна тропиночка все-таки имеется. вы ее, думаю, увидите сразу. Дальше с полверсты по ней. Потом упретесь в развилку. А вот там уж не знаю, но логичнее налево, потому что направо упретесь в болото. Оно, кстати, непроходимое… А если вы не вернетесь за рюкзаками?
– А если я пойду не той дорогой?
Эпизод восьмой
«Скорбящие»
В это время с силой и грохотом распахнулись обе створки входной двери якитории, после чего первым на крыльце появился гладко выбритый и розовощекий Фаддей Авдеич в костюмчике haute couture. Рядом с ним на поводке красовались две роскошные легавые весьма причудливого окраса – даже и не описать. Вслед за Фаддей Авдеичем со скорбным лицом следовала в своем цветастом сарафане Эльвира Тарасовна Касперчак, в девичестве Зусман. В руках феминистка держала в траурной рамке изображение Нефреда Эрнандовича Казуистова, по некоторым соображениям почившего менее трех суток назад. Далее молчаливый каторжник с вырванными ноздрями и поэт-импровизатор Плутарх Диогенович, оба с бездонной печалью во взорах, вынесли из якитории крышку гроба. И вот, когда уже в проеме входной двери показался непосредственно торец грубосколоченного ящика с телом покойного, Фаддей Авдеич, увидев драматурга, грозно выпучил, насколько мог, свои амбразурные глазенки и остановился, соответственно тем самым остановив и саму траурную процессию.