Эрико Вериссимо - Господин посол
— Только это сможет рассеять тяжелое впечатление от нашего разговора, — тихо сказал он и заиграл, как показалось Пабло, Баха. — Узнаешь? Это вторая часть Пасхальной оратории. Она написана для гобоя с оркестром. Аранжировка моя. Даже в плохом исполнении эта музыка скорее утолит боль, нежели таблетки аспирина… Хотя она и невеселая… Не думай больше о делах… и не сердись на меня…
Пабло, сидевший теперь на софе, слушал музыку, закрыв глаза. Почти человеческий голос виолончели убаюкивал боль своей нежной песней.
— Ну? — спросил Грис, кончив играть. — Кто поверит такому революционеру, как я?
И, укладывая инструмент в футляр, предложил:
— Ты любишь китайскую кухню? Что, если нам пообедать в восточном ресторане? Это недалеко отсюда. Мы могли бы отправиться туда пешком…
Но Пабло отказался, объяснив, что условился о встрече с Орландо Гонзагой, и, пожав Грису руку, вышел.
Прежде чем включить зажигание, Пабло долго смотрел на окна дома, где жила Гленда. Его многочисленные попытки увидеть ее после приема в посольстве не увенчались успехом. Он позвонил Гленде на другой день, чтобы извиниться за свое поведение, но она ответила, что в этом нет никакой необходимости, так как они никогда больше не увидятся. «Но я хочу быть вашим другом», — настаивал Пабло, а она сухо спросила: «Зачем?» — «И вы еще спрашиваете? — воскликнул он. — Затем, что вы мне нравитесь». Наступила ужасно долгая пауза, потом до него донесся голос девушки, звучавший уже менее сурово: «И все же нам лучше никогда больше не встречаться». После этого Гленда бросила трубку.
Пабло еще несколько раз звонил ей на работу. Женский голос с испанским акцентом отвечал, что мисс Доремус нет. Очевидно, по поручению Гленды. Пабло решил было подстеречь Гленду у здания Панамериканского союза, когда она кончала работу, но ему пришлось отказаться от этой мысли, потому что как раз в это время посол вызывал его к себе, чтобы выяснить какой-либо вопрос, поручить написать письмо или просто поговорить.
Сейчас Пабло спрашивал себя, как его примут, если он наберется смелости постучаться в дверь ее квартиры. Однако воображение нарисовало столь неприятную сцену, что уши Пабло загорелись от стыда. Он тронул машину по направлению к центру. Виски по-прежнему сжимала боль.
21
В апрельских и майских номерах вашингтонских газет ни один дипломат не упоминался так часто, как Габриэль Элиодоро Альварадо.
Описывались обеды, которые он давал в своей резиденции для заместителя государственного секретаря по межамериканским делам, директоров Международного валютного фонда и Межамериканского банка развития и прочих высоких лиц, а также представителей высшего общества Вашингтона.
Один из самых популярных столичных журналистов весьма красочно поведал о том, как дон Габриэль Элиодоро, подобно восточному властелину, выписал из своей страны коллекцию драгоценных и полудрагоценных камней, которые раздарил светским хроникерам (мисс Потомак достался огромный аквамарин) и некоторым дамам, известным в Вашингтоне, а те в свою очередь отблагодарили его обедами и приемами. Так распространялась слава о щедрости посла, о его замечательной кухне и винном погребе, а также его остроумии, «полном жизни», как выразился другой хроникер.
Однажды, войдя на цыпочках в кабинет мисс Огилви, Титито Вильальба спросил шепотом: «Как поживает наш багдадский калиф?» Но к иронии второго секретаря весьма ощутимо примешивались восхищение и симпатия.
Надо признать, что за исключением д-ра Хорхе Молины, этой ученой устрицы, все служащие посольства были очарованы Габриэлем Элиодоро. Посол был приветлив, общителен, щедр; каждое утро, появляясь в канцелярии, он громко здоровался, широко улыбаясь. Однажды он даже задержался у стола Мерседес и, погладив ее по голове, спросил: «Ну, как дела, девочка?» Бедняжка заерзала на стуле и так расчувствовалась, что на глазах у нее выступили слезы.
Огилвита молилась на своего шефа, да и Угарте, этот старый бандит, на редкость хорошо относился к бывшему товарищу по оружию.
Даже Виванко, которому полагалось ненавидеть Габриэля, спавшего с его женой, не мог скрывать больше ни от себя, ни от других, что просто очарован послом.
В середине мая, когда сезон подходил к концу, Габриэль Элиодоро выписал индейских танцоров из Парамо и певцов из Оро Верде.
Труппы провели в Вашингтоне лишь неделю, но, по выражению Клэр Огилви, «эти семь дней потрясли мир». Всего приехало тридцать человек: восемнадцать мужчин и двенадцать женщин. По распоряжению посла Огилвита взяла на себя заботу об ансамблях, соединив в себе импресарио, переводчика, администратора и гида: ни один из ее подопечных не говорил по-английски. Прежде всего надо было всех разместить. Отели отказались принять косматых индейцев с бронзовой кожей. Тогда Огилвита обратилась с призывом к местной сакраментской колонии, прося каждую семью приютить у себя хотя бы трех артистов. Согласие было получено. Сама Огилвита поселила в своей квартире двух девушек, ее примеру последовала Мерседес. Титито выбрал себе самого молодого и красивого танцора, Пабло взял двоих певцов. Несколько человек, к ужасу Мишеля Мишеля, поселились в посольстве. Довольно скоро все тридцать артистов были устроены, и Огилвита смогла вздохнуть свободно. Однако трудности лишь начинались. Титито влюбился в своего гостя и называл его «мой бронзовый Аполлон». Однажды вечером он сделал Аполлону гнусное предложение, и тот, возмущенный, дал Титито по физиономии, вышвырнул его из квартиры и запер дверь на ключ. Вильальбе с подбитым глазом пришлось ночевать в гостинице. Мерседес жаловалась на неряшливость своих постоялиц. Девушки как-то собрались за покупками. Клэр отвела их в огромный универмаг, где была объявлена дешевая распродажа. При виде товаров, разложенных на прилавках и полках, индианки принялись кричать и ссориться между собой. «Это мое!» — «Я первая увидела!» — «Дура!» — «Идиотка!» — «Отдай!» Каждая тащила к себе платья, бусы, шляпы, чулки, туфли, панталоны, платки… Огилвита, подтянутая, словно сержант, пыталась восстановить порядок, тщетно взывая: «Muchachas! Muchachas!»
Два уже немолодых музыканта, игравшие на гитаре и арфе, устроили попойку, закончившуюся дебошем, и попали в полицейский участок, откуда Пабло Ортеге удалось освободить их с большим трудом. Трое или четверо молодых певцов, обильно напомаженных бриллиантином и с черными усиками, как-то вечером отправились на поиски женщин, поставив перед собой цель во что бы то ни стало переспать с «белокурыми грингами». Однако дело оказалось куда сложнее, чем они себе представляли, и ребята принялись ругать отсталый город, где не было ни одного публичного дом. И это называется цивилизация? И это называется прогресс?
Позднее события приняли трагический оборот: большинством индейцев овладел приступ меланхолии. Охваченные тоской по родине, они не желали никуда выходить, напуганные чужим городом, его варварским языком и странными обычаями. Они не ели, не говорили, отказывались являться на репетиции и даже иногда плакали.
«Если это продлится еще неделю, я покончу с собой!» — воскликнула тогда мисс Огилви. В саду посольства Габриэль Элиодоро устроил завтрак в честь артистов. И Мишель с величайшим презрением наблюдал за этими дикарями, которые ели, как животные.
Под конец оба ансамбля в ярких национальных костюмах дали представление в парадном зале Панамериканского союза, до отказа наполненном публикой, горячо встречавшей все номера.
Габриэль Элиодоро чувствовал себя цирковым импресарио в вечер гала-представления. Ему хотелось забраться на эстраду и перед исполнением объяснять каждый номер. Танцы и песни родины взволновали его до глубины души, а когда певцы под аккомпанемент арф и гитар исполнили балладу, которую пела его мать, взгляд Габриэля затуманился, и сам Габриэль засопел, стараясь удержать слезы.
27 мая Габриэль Элиодоро присутствовал на похоронах Джона Фостера Даллеса. Церемония на Арлингтонском кладбище покорила его своей простотой. Государственный секретарь, который по делам службы налетал расстояние, равное расстоянию до Луны и обратно, покоился теперь недвижный.
Возвращаясь в Вашингтон в своем автомобиле, Габриэль Элиодоро задумался о собственной смерти; предчувствие говорило ему, что его конец недалек, к тому же он почему-то не сомневался, что хоронить его будут иначе: вероятнее всего, окровавленное, пронизанное пулями тело бросят в общую могилу, а то и вовсе оставят на съедение стервятникам…
— Куда прикажете ехать, господин посол? — спросил шофер.
— В посольство.
В этот день он обедал один, изредка перекидываясь несколькими словами с Мишелем. Столовая была погружена в полумрак, лишь на столе горели две свечи в высоких серебряных подсвечниках.