Максим Кантор - Учебник рисования
Устаканилось, как подытожил процесс Борис Кириллович Кузин. История рано или поздно разровняет пространство, изрытое окопами, — разногласия сотрутся, тождества заменят противоречия. Если бы герой Вердена маршал Анри Петен не сочувствовал успехам генерала Франко, пребывая на посту посла Франции в Мадриде, кто знает, нашел бы он адекватное решение в оккупированной Франции? Если бы лейтенант Де Голль не прошел школу твердости у полковника Петена, кто знает, сумел бы он отстоять национальную гордость Франции? Если бы Помпиду не учился гибкости у генерала Де Голля, может быть, он не сумел бы осуществить демократических преобразований, сводящих амбиции генерала на нет? Подчас поступки этих персонажей спорили друг с другом, но все трудились на благо цивилизации, а кто из них герой, кто коллаборационист — сейчас не разберешь.
VТак и судьбу героев этой хроники предопределили воспитание и среда, а убеждения со временем сделались неразличимы. Что на роду написано, как говорит Иван Михайлович Луговой, того не избежать.
Сам Иван Михайлович живет на пенсии в любимом своем поэтическом поселке Переделкино. Разумеется, не одной лишь пенсией питается его бюджет: здесь и акции нефтяных концернов, и прибыль с приватизированных месторождений алюминия, и доходы от газеты «Бизнесмен», коей Иван Михайлович теперь владелец. Однако от дел Луговой почти отошел — так, изредка наведывается в Кремль по мелким хозяйственным надобностям. Иван Михайлович не уподобился немощным пенсионерам: он сохранил стать и силу. О диете, докторах, постельном режиме речи, разумеется, нет. Бутылка хорошего бордо, жареное мясо, дружеская компания — вкусы ответственного работника не изменились. Вечерами сидит он на своем участке в обществе верной супруги Алины и старого товарища Германа Басманова, подкидывает сосновые поленья в огонь, смотрит сквозь бокал на игру пламени. Два старых бойца сидят рядом, плечо к плечу, так же точно, как стояли они на идеологических баррикадах всю жизнь. Время иссушило их лица, словно изваяния из кремня, смотрят они на поэтическую природу Подмосковья. Беседовать старым ландскнехтам ни к чему: они все давно знают, и про людей, и друг про друга. Разве что поворошит один из них угли в затухающем костре да похвалит дрова, а другой плеснет вина в бокал да отметит год розлива. Ничто не тревожит их покой. Правда, случается такое, что хрустнет ветка в кустарнике, и тогда Иван Михайлович вскакивает с места.
— Ты слышал? — спрашивает Луговой. — Тень видел?
— Какую тень? — Басманов не видел ничего.
— Женщина в длинном платье. Вся черная, как тень.
— Через забор, думаешь, перелезла? Собаку спусти.
— Показалось, — говорит Луговой и садится опять. Он знает, что это была старуха Герилья, которая бродит по кустам вокруг его дома. Он знает, что рано или поздно старуха снова встанет у него на пути. Он уверен, что Герилья не угомонится, пока не убьет его, — и он ждет Марианну всякий день. Порой просыпается он среди ночи, сидит на постели, слушает. То половица скрипнет в старом доме, то ставня хлопнет.
— Добермана спусти, — советует Басманов.
— Ее собакой не возьмешь, — говорит Луговой.
— Охрану давай удвоим.
— Что ей охрана, — говорит Луговой печально. — Впрочем, — добавляет он философски, — от судьбы не уйдешь. Что на роду написано, исполнится.
И однако он тревожно всматривается в темные кусты, прислушивается к шорохам. Вот, слышите! Но это ночная птица взмахнула крыльями и сбила сухую ветку. Ветераны «холодной войны» сидят допоздна у тлеющих углей — судьбы их, подобные этим углям, еще не догорели — но вспыхивают яркими всполохами. Старики готовы к делу, их еще позовет долг, они поработают.
VIБывают иные примеры судеб — тех, что обрели ясный финал; допустим, судьба Гриши Гузкина. Стараниями супруги его, Сары Малатеста, он был принят в богатых домах Нью-Йорка, фотографии его помещали в прогрессивных журналах. Обосновавшись на Лонг-Айленде, Гриша издал мемуары, последние страницы описывали быт на берегу океана. Скупо, но точно передал автор свои ощущения. «Вышел на берег, — писал Гриша, — посмотрел на горизонт. Там, за океаном, остались старые камни Европы, прошлое, которое вспоминаю с улыбкой». Отечество свое (а таковым Гриша считал прекрасную Францию) он не то чтобы забыл, но память о Франции потускнела, и даже французский язык он уже не помнил. Так, на очередном вернисаже, бойкий критик сравнил его полотна, обличающие эпоху социализма, с гневными манифестами писателя Золя, и сказал Гузкину: мэтр, меня поражает сила Вашего J'accuse! Какой напор! Гриша ответил журналисту: действительно, джакузи у нас великолепное. Напор воды отменный. Решили поставить итальянскую сантехнику, все-таки там, в Европе, понимают толк в этих мелочах. Но бассейн я мог доверить только американцам. Большие дела решаются здесь, if you know what I mean.
Планировали издание книги «Шагал — Эйнштейн — Гузкин». При чем тут Эйнштейн, спрашивали Гришу, он улыбался, поглаживал бородку: есть кое-какие точки соприкосновения. Книга «Шагал — Эйнштейн — Гузкин» почти что вышла в свет, однако в последний момент издатели передумали — и заменили Гузкина на Стремовского. На прилавки легла огромная монография «Шагал — Эйнштейн — Стремовский», и Гриша, увидев книгу в магазине, лишился дара речи. Сара Малатеста испугалась, не сошел ли супруг с ума: сухие губы художника безмолвно открывались и закрывались, точно у рыбы, выброшенной на пляж Лонг-Айленда вечерним приливом. Ошибка, брак, диверсия, розыгрыш! Потребовали другой экземпляр книги — то же самое! Еще один — та же картина! Следующий — опять то же самое!
Искушенные люди знали, что идет борьба за право именоваться символом свободы на постсоветском пространстве. Еще в незапамятные годы Захар Первачев составлял список лидеров нонконформизма, имея в виду именно это: придет время — и надо будет разобраться, за кем теперь генеральские погоны. Время пришло, и цивилизованная Империя поставила точку в споре. В финал вышли двое — Гузкин и Стремовский. Гриша Гузкин имел хорошие шансы, акции котировались высоко, однако Осип Стремовский провел необходимую работу — и победил. Сара Малатеста видела в жизни всякое, однако лица, подобного Гришиному, лица, искаженного столь вопиющей мукой, ей видеть не доводилось. На негнущихся ногах, с блуждающим взором Гриша дотащился до кресла и обвалился в него. Амедео Модильяни, умирающий от нищеты и туберкулеза, Винсент Ван Гог, бредущий на мотив с браунингом в кармане, — те, возможно, и поняли бы меру отчаяния мастера. Рыдания сотрясали тело Гузкина, пальцы терзали бородку и шейный платок. Где правда искусства, где? О, история, ты еще пожалеешь об оскорбленном величии.
В былые дни Гриша поделился бы горем с мудрым Ефимом Шухманом. Однако судьба развела друзей, и развела неотвратимо. Дело в том, что после памятного расставания с Гузкиным Барбара фон Майзель сблизилась с Ефимом Шухманом, и, после непродолжительного знакомства, Ефим и Барбара обвенчались. Венчание происходило в баварском соборе, затем молодые отправились в мэрию, где скрепили отношения формальными узами, причем Шухман принял фамилию жены — отныне он стал именоваться Ефим фон Майзель. Церемонию почтили присутствием былые сослуживцы барона. Седые старики в орденах, все еще подтянутые и крепкие, съехались в баварский замок. Был здесь и знаменитый фон Шперле, бомбивший Гернику, замечен был и старик Фогель, отец дюссельдорфского директора музея. Плечом к плечу стояли кряжистые мужчины, остатки некогда славного легиона Кондор, и молодежь невольно заглядывалась на старую гвардию: теперь таких молодцов не сыскать — мельчает Европа. Когда же на лужайке молодежь устроила потешные соревнования по стрельбе, старик Фогель изумил всех. Сухой рукой извлек он из подплечной кобуры парабеллум и всадил всю обойму — пуля в пулю — в центр мишени, изображавшей бегущего человечка.
— Если вы хотите знать мое личное мнение, — сказал собравшимся Ефим, — мы все должны брать с него пример.
Ефим переехал в Баварию, поселился в замке барона фон Майзель и со временем (много времени не потребовалось) стал подлинным немцем. Сегодня Ефим охотно рассказывает всем гостям о преимуществах Германии над Францией, нахваливает мозельское вино, любит свиную грудинку. Если хотите знать мое личное мнение, обыкновенно говорит Ефим фон Майзель гостям, то Германию абсолютно невозможно сравнить с Францией. Аккуратно, чисто, любая деталь — с любовью к порядку. Одним словом, цивилизация. Я, разумеется, не расист, но негров в Баварии меньше, чем в Париже. Париж буквально загажен алжирцами. Ефим фон Майзель пишет эссе либерального толка, остается верен себе в генеральных направлениях мысли. Разве что некоторые взгляды пришлось пересмотреть. Когда Ефим встречается с Питером Клауке, то уже выдает себя за немца и решительно отказывается от еврейства. Он, впрочем, не возражает признать за плечами опыт жизни в России. Я жил в этой стране, говорит горько Ефим фон Майзель. Если хотите знать мое личное мнение, эта земля не предназначена для жизни людей. Если вы хотите спросить, что я думаю об этом, я скажу вам, что это внеисторическое пространство. Вы Ефим, сказал ему однажды Клауке, потому так легко вошли в германскую культуру, что, по всей видимости, являетесь генетическим наследником ее. Вы, случайно, не из обрусевших немцев? Да, согласился Шухман, путь назад к цивилизации несколько затянулся.