Дина Рубина - Синдром Петрушки
Не зажигая света, я вышел в кухню, включил кран, спуская застоявшуюся за день воду, набрал полную чашку и стал пить большими глотками.
– Дело в том, – проговорил он в трубке, – что Тадеуш Вильковский проиграл жену в карты.
Я поперхнулся и закашлялся. Гневное лицо незабвенной бабуси так явственно обернулось ко мне, будто напоминая о давнем нашем разговоре.
– Я думал… это сплетни кумушек.
– Это произошло в доме у дяди Залмана. Они в тот вечер собрались для большого виста, и был там – дядя говорил – один из крупных чинов, то ли полковник, то ли даже генерал из этих, вы понимаете? – с которыми не стоит играть ни в какие игры… Дядька поставил хороший коньяк, и все постепенно разогрелись, а Тедди – тот был особенно на взводе. За первую половину вечера он спустил крупную сумму денег, а затем, пытаясь отыграться, спустил все до копейки, включая и квартиру… Он был белый, говорит дядька, как мука, совершенно белый, рыхлый, с дрожащим подбородком. И заявил, что больше ему ставить нечего, что он – нищий. Тогда этот крупный чин – то ли полковник, то ли даже генерал, – перегоняя папироску из одного угла рта в другой, лениво щурясь от дыма, проговорил:
«О, нет, вы ошибаетесь, Вильковский. У вас есть капитал. У вас есть настоящее сокровище – ваша супруга. Ну так что, – «пишем козачкá»? Боюсь, только это вас и спасет…»
Тогда Тедди вскочил, рванул галстук, закашлялся и выскочил на балкон – как бы воздухом подышать. И долго там стоял, хотя лил ужасный дождь. Он стоял и стоял под этим дождем на балконе и не возвращался… А остальные пили коньяк в уютно освещенной комнате, за столом под большим абажуром и ждали, когда он вернется…
Вдруг я вспомнил четверку преферансистов в доме нашего дантиста, куда однажды я относил по поручению бабуси какой-то сверток – для протезиста. Я попал в задымленную сигаретами, разогретую выпивкой неуловимо опасную атмосферу. Особенно странным казалось то, что смысл фраз, которые выкрикивали мужчины – каждый с карандашом за ухом и с бумажкой на столе, – был мне абсолютно непонятен:
– Под вистующего с тузующего!
– Под игрочкá с семачкá!
– Жена и скатерть – враги преферанса!
– Хода нет – ходи с бубей!
Я быстро передал Моте пакет (для этого он заволок меня в «кабинет» с бормашиной, уже задрапированной китайским халатом) и с облегчением устремился в прихожую, потому что от дыма нестерпимо слезились глаза. Вслед мне неслось нечто вроде:
– Карты дым любят!
– А за это – канделябром бьют!
В нашей семье никто не играл в карты. Я вырос под другое: под «Полонез» Огинского и «Сонатину» Клементи маминых учеников… Задымленная гостиная дантиста Гредера недолго обитала в моей памяти. Но сейчас, когда я вдруг так неожиданно вспомнил этот вечер, я понял, что Мотя вполне мог бывать четвертым в подобных компаниях.
– И минут через пятнадцать Тедди вернулся: абсолютно мокрый, дрожащий, сел к столу и сказал, что согласен играть… – Доктор Зив закашлялся и перевел дух… Слышно было, как обстоятельно он высморкался.
Я открыл балконную дверь и с телефоном в руке вышел на воздух. Прямо передо мной над ближайшим холмом стояла неумолимая луна с плывущим лицом. Какое бы выражение ни придавал ей дрожащий воздух пустыни или прозрачные лоскутья медленных облаков, это лицо оставалась мрачным, брезгливым, тронутым ржавчиной псориаза…
– Вы знаете, Борис, как проигрывают жен? – негромко спросил доктор Зив. – Играют один на один, и называется это «пишем козачкá». Карты раздаются на троих, но третью стопку открывает вистующий, и вистующий играет с двумя наборами карт… И вот они сели друг против друга – Тадеуш Вильковский и полковник, или генерал, или дьявол его знает, в каком чине была эта сволочь… и Тедди проиграл ему жену. Ангелицу с пылающими власами. Светлый образ небесных сфер.
– Но… погодите… в каком же смысле? – глухо спросил я. – Она должна была стать женой этого… гэбиста?
– Да бросьте! – презрительно, с силой проговорил он. – Кому нужна чужая жена на всю жизнь? Она нужна на вечер, на ночь…Что дальше делать с этим хозяйством, одни только хлопоты. У них там, надо полагать, не было недостатка в явочных квартирах, или как это называется. А диван – он везде найдется. Велел прийти по такому-то адресу, и все дела. Зато остальное проигранное широким жестом вернул.
– Но это какая-то чушь, простите! – вскричал я. – Простите, все-таки это звучит как-то… нереально. Боюсь, ваш дядя не только эпитафии и клички сочинял. Нет, в самом же деле: это не уголовный барак на зоне, не игра пьяных гусар! Дело происходит в конце шестидесятых годов, речь идет об адвокатах, людях закона, и о живой женщине, самостоятельной личности…
– Не кипятитесь так, мой мальчик, – тихо проговорил Зив. – Видимо, вы слишком молодым покинули ту страну. К тому же, назвав Яню самостоятельной личностью, вы… попали пальцем в небо.
Мы оба замолчали. Под балконом глухо жужжало машинами шоссе, пролегающее по ущелью. На окрестных горах передо мной висели в темном воздухе дрожащие кольца зеленых огней на минаретах. И весь наш разговор, все слова, улетающие к этим зеленым кольцам, к брезгливой физиономии холодной луны, c ее отточенными литыми скулами, казались мне совершенно нереальными, нездешними, невесомыми – ничьими…
– Мир полон мерзости, – так же тихо проговорил он. – Это Библия. Вот что никогда не устаревает… Понимаете, он ей представил дело так, что только она может спасти семью, стоит ей разок пойти к тому гнусному типу. Спасти семью. Женщине нельзя говорить таких слов. И она пошла.
– Откуда вы знаете?! – не выдержал я. – Это уж действительно домыслы. Вот этого ваш дядя не мог видеть!
Почему-то меня колотил озноб. Странно, что я был так взбудоражен этой давней и малоубедительной историей. Просто перед моими глазами возникла Лиза – такая, какой она поднималась сегодня по тропинке: миниатюрная, гибкая, беззащитная женщина с больной душой.
– Дело в том… – медленно продолжал доктор Зив, как бы раздумывая, рассказывать мне дальше или воздержаться от последнего ужасного свидетельства. – Дело в том, что у них была общая прислуга… То есть у Вильковских и у дядиной семьи. Девушка, русинка… дядя называл, не помню имени. Там она нянчила малышку, ту самую, с которой сегодня вы приезжали в кибуц, а к дяде ходила прибирать. Вот эта девушка оказалась невольной свидетельницей… Она ночевала в детской, обычно укладывалась вместе с девочкой, часов в девять. Но в тот вечер малышка капризничала, заснула поздно, а потом зарядил такой дождь, он так грохотал по подоконникам, что нянька едва задремала, как сразу проснулась. Хотя потом уверяла, что разбудил ее голос Тедди. Он завывал…
– Завывал?! – повторил я недоуменно.
– Да, это ее слова… Она поднялась, приоткрыла дверь и из-за портьеры увидела их обоих. Он ползал вокруг ног жены, хватал ее за руки, плакал и умолял спасти его честь… Так и говорил – «честь спасти»… Такой вот честный господин. Понимаете? Не стал ей правду выкладывать – подлую денежную правду. На честь напирал. Честь ведь – святое дело у подобных мерзавцев. А хозяйка, как рассказывала прислуга, просто стояла не шевелясь, и на лице ее была смерть. Так она буквально и сказала: «Вона стояла, и на йий облычу була смэрть»… – Он выдержал паузу, как бы давая мне представить эту картину…
– Потом Яня собралась, оделась и так же молча вышла в дождь – одна. И вернулась только утром… – Доктор Зив задумчиво добавил: – Дядя Залман считал, что подсмотренная сцена произвела на прислугу такое сильное впечатление из-за последующего самоубийства Яни Вильковской. Но я-то очень хорошо представляю себе лицо ее хозяйки в тот момент: просто вижу, какой она стоит: в глазах ее – смерть, в губах ее – смерть, на лбу ее – смерть…
Мы оба замолчали…
Он то ли шумно выдохнул, то ли всхлипнул. Проговорил:
– Ну вот, теперь это – все… Вот рассказал вам – и освободился, как кляп из горла вынули. Делайте с этим что хотите…
А я… что я мог с этим делать? Ни за что на свете я не посмел бы обрушить на Лизу этот страшный груз – я, который пестовал ее и без того хрупкое душевное здоровье. Нет. Нет! Я даже не был уверен, что когда-нибудь расскажу об этом Петьке. Хватит с них собственных трагедий.
Я достал из шкафа на кухне бутылку виски, купленную в «дьюти-фри» в мой последний отпуск, вытащил ее на балкон, уселся на пыльный пластиковый стул, который не вытирал, кажется, с весны… и в то время как в моей постели спала, так и не дождавшись меня, женщина, которую, черт бы меня побрал, я до сих пор люблю, – просидел так часов до пяти утра, грустя и хмелея, наблюдая за небесным ходом обреченной луны в бисерном облаке вздрагивающих звезд.
Такая огромная с вечера, такая полнокровная, малиновая… медленно восходя, она бледнела и истончалась, как леденец, становясь все прозрачней и все трагичнее – в предчувствии конца, в ожидании неминуемого утра.