Евгений Козловский - Мы встретились в Раю… Часть вторая
Не верю! взорвался Арсений. Не-ве-рю!! Михалков потрясающие стихи написать не способен в принципе! Это один из мифов, которые они сами о себе сочиняют и распускают. А мы тут как тут, рады стараться! Действительно: раз уж человек Секретарь Правления, или Лауреат Премии, или Член Правительства, или еще какой-нибудь там Член, — не может же он быть круглым идиотом, бездарью или мерзавцем! — словно в безумном калейдоскопе, промелькнули в мозгу Арсения, дробясь, умножаясь, складываясь во всезаполняющие отвратительные узоры мутноцветные осколки: бездарь и мерзавец Г. с его вонючими фильмами, засаленными рублями и подкладываемой под Берия женою; самовлюбленный осел Ослов: прочтя впервые его редакторские правки, Арсений едва чувств не лишился, — он же дурак! крикнул Аркадию. Не злодей, а просто дурак! А от него добрый десяток лет зависел весь советский кинематограф! Главный театральный начальник Москвы Урыльников, раскатывающий по улицам в бронированном ЗИЛе и заставляющий звезд часами, днями, месяцами высиживать в приемной, — соученик Лики по заочному ГИТИСу, где передувал контрольные и выклянчивал у преподавателей тройки по мастерству, — промелькнули, поранили его, разбередили; мозг закровоточил. А вот то-то и оно, что может! — И Юрка Червоненко тут же вспомнился, друг детства, умница, который, женившись на дочке мэра М-ска, мгновенно, в какой-то год, превратился в кретина: стал на полном серьезе рассказывать легенды про интеллект, образованность, работоспособность тестя — недоучки и алкоголика, про КГБ, без которого всем нам просто зарез, про мясо, которого хоть завались, но которое мудро запасают впрок на случай войны. Я бы даже больше сказал: не может быть другим! Без таких качеств человеку просто не дослужиться в наших условиях до Секретаря или до Члена!
Одну минуточку! Владимирский, хоть и скрывал это за спокойствием тона, кажется, обиделся лично. А вы возьмите, Арсений, себя. Почему Михалков мерзавец? Потому что написал, а потом переписал гимн? Учора у Парижи совейскую делехацыю устречали гим-ном! выразительно смерив Ивана Говно, произнес с хохляцким акцентом поддатый Каргун. А у вас, не обратив на шутку внимания, продолжил Владимирский, в вашем молодогвардейском сборнике, что-то там, кажется, про куранты? Значит, и вы мерзавец? Значит, и у вас не может быть хороших стихов? Арсений совершенно сумасшедшими глазами впился в критика — от этого взгляда все в комнате невольно затаили на миг дыхание — и без тени кокетства сказал: значит, и я. Значит, мерзавец и я.
Жуть какая-то повисла под потолком, все ее почувствовали и, чтобы разогнать, расхохотались как по команде, а Арсений, на маленькое мгновенье действительно допустивший было то, чего человек, в общем-то, допустить про себя не может: что он мерзавец, — стоял оцепенев, и нарастающий хохот товарищей по литобъединению трансформировался в Арсениевых ушах в визг, вой, тявканье, мяуканье, уханье, клекот, пощелкивание, скрежет исчадий Босхова бреда. Отдохнули, и будет! громогласно перекрыл хохот деловитый Пэдик. Без четверти одиннадцать. А у нас еще — третье отделение.
169. 22.43–22.47Оставшись один, Арсений погасил свет, присел на постель, измятую двумя литераторами и двумя их поклонницами; в голове шумело, кровь стучала в виски. Из соседней комнаты донеслось объявление Пэдика, что он прочтет сейчас свою поэму, а потом и начальные строки самой поэмы. Да слышал ее Арсений, слышал раз сто! и прочие слышали тоже! Как же быть со стихами? Совать их Владимирскому теперь, после того, что между ним и Арсением произошло, довольно… скажем мягко, нелепо. Следовательно, уходить?
Арсений вообразил свою неуютную, прокуренную комнату, несвежие простыни на кушетке, вообразил мысли, которые не дадут заснуть до утра: про деньги, про машину, про то, мерзавец ли он и насколько мерзавец, про его — не его — сына, наконец, — впрочем, они так редко видятся с Денисом, и чем дальше, тем реже, — не все ли, черт побери, Арсению равно, чей Денис сын?! А алименты, Бог с ними, пусть будут компенсацией за подлинного сына, что носит Равилевы отчество и фамилию, — стоп! стоп! — мысли начали захлестывать уже теперь, какая же каша заварится в голове, когда потянется одинокая ночь дома?! Поехать, что ли, к Лике? После того, что произошло утром?! А вдруг еще там, чего доброго, Юра? Вряд ли, конечно, но вдруг? Так хочу я или не хочу? мелькнул давешний вопрос, совсем уже неинтересный. Разве кого снять?
Арсений встал, подошел к дверному проему, за которым Пэдик декламировал поэму, оглядел джинсовых птичек и прочих особей подходящего для съема пола, — ах, нет! поздно! все разобраны! — вот только что Ирина, недавняя знакомка, авторша отчета? Она, пожалуй, не поедет. А и поедет — попьет кофе, не даст, да еще вынудит проводить куда-нибудь в Чертаново; такие с первого раза не дают, им непременно хочется себя уважать, а уважать себя можно не раньше чем со второго. И тут, негаданный спаситель, положил руку Арсению на плечо Эакулевич: скатаем к бабам? К каким? вздрогнув от неожиданности, спросил Арсений. Что тебе за разница, к каким? слегка вспылил Эакулевич, который, можно сказать, предлагал дармовую кобылку, а у нее еще пытались осмотреть и пересчитать зубы. К здоровым! Так что, двинули? Бездна одинокой ночи отступила, Арсений снова был уверенным, энергичным, деловым: пять минут подождать можешь? Мне тут кое-что надо довершить. Довершай, ответил Эакулевич. Я пока прогрею машину, и исчез, только что не запахло серою.
Арсений захватил свою рукопись и на цыпочках вошел в литературное капище. Пэдик декламировал. Арсений подкрался к Владимирскому, сунул тетрадку: и все-таки посмотрите, если найдете время. Владимирский ухмыльнулся, Арсений вспыхнул, Пэдик сверкнул глазом, Арсений тенью заскользил к Ирине, зашептал на ухо: срочные дела, убегаю. Можно ваш телефон? Ирина ухмыльнулась тоже, взяла из Арсениевых рук записную книжку, черкнула цифры: рабочий. Это, в конце концов, возмутительно! прервал Пэдик поэму. Здесь все же звучат стихи! Паша, ради Бога, прости, искренне извиняясь, Арсений приложил руку к сердцу и вышел вон.
А зря он подумал на Эакулевича! Не стал тот, оказывается, унижаться, подпихивать Владимирскому свои опусы. И в очереди толпиться читать не стал. А Арсений — стал…
170.……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….
171. 22.51–23.19Куда ты девал кукольницу? спросил Арсений Эакулевича, когда они, поплутав с горящими фарами по неосвещенным дворам и узеньким проездам, выхватив вдруг из темноты то скверик, затопленный растаявшим снегом, с двумя полузатонувшими ящиками, чьи отражения восполняли невидимые под мутной водой половинки; то поблескивающие свежей липкой краскою ребра скамейки с белой бумажной нашлепкою предупреждения на одном из ребер; то мочащегося у угла дома пьяного, привалившегося к стене проложенным ладонью лбом, — выбрались, наконец, на магистраль. Отправил домой, ответил из каштановой бородки небрежно ведущий машину Эакулевич. И она поехала? Как видишь. И не обиделась? Думаю, нет. А что ты ей сказал? Куда едешь? По делам, сказал. А может, и ничего не сказал. Да она, кажется, и не спрашивала.
В зеркале заднего вида нетерпеливо замигали, осветив отраженным светом салон «жигулей», четыре мощные фары; Витя щелкнул лепестком, растущим из нижнего основания равнобокой трапеции зеркала, и фары полупровалились в глубину дымчатого стекла; одновременно подал машину вправо, на соседний ряд, и мимо, мгновенно набрав дополнительную скорость, прошуршал длинный темно-серый автомобиль с отливающими зеленью пуленепроницаемыми стеклами; Урыльников, подумал Арсений и криво улыбнулся по поводу белых занавесок в мещанскую складочку, закрывших заднее окно лимузина. Но она хоть догадывается, куда ты едешь? Кто она? с едва заметным раздражением спросил Эакулевич, которого Арсениев вопрос отвлек от пристального взгляда вдогон четырем — два на хвосте серой машины, два — бледнее — на мокром асфальте — удаляющихся красным квадратикам. Твоя кукольница. Черта мне лысого в кукольнице! Догадывается — не догадывается… В конце концов это ее проблемы! Вы ведь живете с ней! И что? Если я ее не устраиваю, какой есть, — пускай уходит. А раз не уходит — значит, устраиваю. Простая арифметика. Самое страшное рабство — рабство у близких. Понимаешь, НИКТО НИКОМУ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖЕН. Привожу пример: я не ДОЛЖЕН был брать тебя с собою. Ты не ДОЛЖЕН был со мною ехать. Усек?
Арсений задумался. Вспомнил всегда мучительные выяснения отношений с Викторией, с Ириной, с Ликою. Вспомнил, как донимал Нонну, полагая, что, раз уж отдает ей все (а что, собственно, все?), она вроде бы тоже должна… Опять ДОЛЖНА! Может, действительно никто никому ничего не должен? Если я таскал Нонне каждый день цветы, значит, мне самому хотелось их таскать, я себе такой нравился. Интересно, как бы я себя повел, приди ей в голову эти цветы с меня требовать? Если родители отдают детям квартиру или там машину, значит, родителям, в конечном счете, приятно так поступать. Если ты кого-то любишь или кто-то любит тебя — при чем тут ответные чувства? Иначе получается не любовь, а торговля. Где-то что-то подобное уже, кажется, имело место… Ах, да! Чернышевский. Роман «Что делать?». Теория разумного эгоизма. Фу, какая глупость! До каких же пор у нас в России мысль будет ходить кругами?! Да кругами еще какими-то эдакими неправильными. Заживи по Эакулевичу — мигом останешься один. Хотя он-то вроде не остается. А я…