Вадим Ярмолинец - Свинцовый дирижабль «Иерихон 86-89»
Из дому я ушел после смерти отца.
Глава 29
Мой отец был физруком в торговом техникуме. Он иронически называл себя членом физкультурной мафии выпускников Киевского института физкультуры, которые стали первым послевоенным выпуском этого заведения. По возвращении в Одессу они заняли все спортивные кафедры местных техникумов и ВУЗов. Это дало им возможность постоянного нанимать друг друга для ведения различных спортивных секций и судейства соревнований, что резко повышало скромные педагогические заработки. Их застолья, шум которых часто прерывался оглушительными взрывами хохота, одно из самых ярких воспоминаний детства.
Отец умер от инфаркта, неожиданно для всех. Вечером стал жаловаться на боли в груди, а утром не встал. Только когда его не стало, я осознал, что ему было 70 лет. Не сказать, что он пожил мало, однако мне этого срока не хватило на то, чтобы узнать его ближе. Я был поздним, “послевоенным” ребенком
Он умер зимой 1983 года. Похороны были совершенно сюрреалистическими. Искривление пространства нормальной жизни началось с того, что мать попросила, чтобы я при заказе гроба, не брал черный, потому что черный цвет сильно мрачный. Красный она тоже не хотела, поскольку это было сильно торжественно. Я не представлял, что клиент может выбирать цвет гроба. Что цвет обивки наделен каким-то эмоциональным содержанием.
– А какой ты хочешь?
– Возьми серенький.
В этом она была вся. Ее любимая поговорка – скромность украшает человека. Самая высокая похвала – тише воды ниже травы.
Я поехал в мастерскую, где делали гробы. Еще не обитые тканью ящики были сколочены из неструганных досок, которые даже не примыкали друг к другу. Между некоторыми зияли щели, в которые можно было просунуть руку. Специфика производства ничуть не сказывалась на поведении работников. Стук молотков и звуки пилы перемежались веселыми выкриками, шутками, смехом. Было послеобеденное время и, должно быть, за обедом гробовщики выпили.
У одной стены стояли необитые коробки из корявых и темных от влаги досок, у другой – готовые, обитые тканью жизнерадостного зеленого цвета. На помосте в центре цеха стоял выставочный экземпляр его продукции, обитый “сереньким”. Я спросил у встретившего меня мужика, сколько он стоит.
– 13 рублей, – ответил он.
– Я хочу серый.
– Только зеленые. Серую ткань сейчас не дают. Этот серый – выставочный.
Глазами он сигналил, что выставочный продается тоже.
– Сколько ты хочешь за него?
– 30.
Мать дала мне пачку денег, из которой я отсчитал ему три десятки.
– Имеешь, – сказал он, приняв купюры.
На кладбище мне сообщили, что земля так промерзла, что сегодня ее раскопать не удастся.
– Будем ждать до весны? – спросил я.
– Нам торопиться некуда, – сказал мужик за конторкой. Он был в ватнике, мятой меховой шапке, небритая физиономия покрыта фиолетовыми угрями. Я бы не удивился, узнав, что он ест мертвечину.
– А что вы делаете зимой?
– Ну, можно положить пару шин на землю и поджечь. За ночь отмерзнет.
– Так положите.
– Шин нет.
– Сколько стоит шина?
– Десятку дай, будет нормально.
Вечером мать вспомнила, что отцу нужно новое белье. В старом хоронить было нехорошо, как если бы там, куда он собирался, он должен был выглядеть понарядней. Она послала меня в магазин за кальсонами и рубашкой. Я поехал в универмаг на Пушкинскую. Развернув привезенный пакет и, только взглянув на белье, она сказала:
– Митя, это же ситчик, а сейчас зима. Ему там будет холодно.
Я не поверил своим ушам.
– Поедь купи байковое, – попросила она.
Продавщица встретила меня удивленно поднятыми бровями. Я объяснил, что это не мне, а папе. Сейчас холодно, ему нужно теплое.
– А сразу он не мог сказать, что ему нужно теплое?
– Не мог, – сказал я. – Он вчера умер.
Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего. Может быть, подумала, что я таким образом пытаюсь с ней познакомиться. Следуя этой мысли, я спросил:
– Девушка, а как вас зовут?
– Я замужем, – ответила она.
Сжав тонкие коричневые губы, она упаковала пару байкового белья в бумагу, перевязала пакет бечевкой, подвинула мне и ушла в дальний конец прилавка.
Когда гроб выносили из дому, навстречу поднимался какой-то парень. Он заметался от одного края лестницы к другому, пытаясь проскользнуть то между гробом и перилами, то между гробом и стеной. Несшие гроб делали движение то влево, то вправо, уклоняясь от его бросков, но под лежавшим на их плечах грузом двигались медленно, и парень не успевал проскользнуть в возникавший просвет. Похоронная команда будто нарочно не пропускала его, и тогда он встал на четвереньки и прошмыгнул у нас под ногами, как собака.
На кладбище открытый гроб поставили на скат холмика ржавого глинозема. Откуда ни возьмись, появился полный мужчина в коротком сером пальто и драной заячьей шапке. Раскрыв небольшую книжечку, заголосил что-то непонятное, подвывая и раскачиваясь из стороны в сторону. Это неожиданно начавшееся выступление было так же неожиданно прервано товарищем отца Мишей Каплуном – он просто задвинул певца в толпу провожавших и занял его место.
– Шура бы этого не одобрил, – объяснил Миша Каплун громко и глядя при этом в небо, где сейчас мог находиться его старый товарищ. В очках у Миши Каплуна были толстые линзы, страшно увеличивавшие его глаза. – Шура не верил ни в Бога, ни в черта. Он был нашим парнем! Он любил жизнь, и он умел жить! И сейчас я хочу сказать тебе, Шура: мы любили тебя и мы ценили тебя, как своего хорошего товарища, на которого всегда и во всем можно положиться. С которым можно делать дела и можно получать удовольствие от жизни за одним столом. Ты сделал много хороших вещей, и ты можешь этим гордиться. Ты прожил жизнь, как дай Бог прожить ее некоторым другим! Прощай, дорогой товарищ, и будь нам всем здоров!
Я подумал, что ослышался, но, посмотрев на лицо Миши Каплуна, по которому уже начало растекаться осознание того, что он закончил прощальную речь как тост, что было ему привычней.
– Я хотел сказать, я извиняюсь, спи спокойно дорогой товарищ, мы, твои верные друзья, будем всегда помнить тебя!
Могильщики накрыли отца крышкой и бодро застучали по ней молотками. Через несколько минут от отца, от похорон, от всей его жизни остался только холмик глиняных комьев, плохо прикрытых венками и букетами мятых цветов – лохматое яркое пятно среди выглядывающих из сугробов черных оградок и могильных камней.
Когда мы вернулись домой, столы в большой комнате уже были накрыты. Потирая руки с мороза, гости начали рассаживаться, наливать водку, раскладывать по тарелкам закуски. Многолюдье обнаружило, как невелика наша комната, которую мы называли большой, как неприглядно наше жилье с допотопным сервантом, книжными шкафами, диваном с лоснящейся на углах обивкой и кривой люстрой-тарелкой под потолком. Мне предложили сказать слово. Едва проталкивая звуки через застрявший в горле ком, я поблагодарил всех за то, что пришли почтить память – я сказал – “моего папы”, тут же ощутив себя маленьким мальчиком. Я выпил рюмок пять подряд и, когда во мне набралось грамм двести пятьдесят, пошел спать в другую комнату. Я хотел отгородиться водкой от этого застолья, прервать связь с этим холодным, зимним миром, чужими людьми, которых я больше не планировал видеть и которые вряд ли планировали увидеться еще раз со мной. Несколько раз просыпаясь, не знаю, была ли уже ночь или все тянулся зимний вечер, я слышал гул голосов за дверью, кто-то смеялся, кто-то прощался и все не уходил, и снова прощался. У меня было ощущение, что за дверью шумит вокзал. Потом мой поезд тронулся и, покачиваясь, повез меня в клейкий сон.
На следующий день после похорон мама попросила меня не закрывать дверь в комнату, где я работал. У нас были две комнаты. Спальня и гостиная. На самом деле была моя комната и комната родителей. Между ними был узкий коридор. Мать пожаловалась, что совершенно не может оставаться одна, ей нужно было ощущать, что рядом кто-то есть. Она говорила, мол, ты там сиди и тюкай на своей машинке, а я буду слушать. Но дома “тюкал” я немного, просто потому что бывал дома немного. Уходил утром на работу и приходил, когда уже было темно. Иногда я приходил домой не один. И, естественно, мне приходилось закрывать дверь в свою комнату, поскольку ночью из-за нее долетало не только “тюканье” пишмашинки. Раз, проснувшись утром, я услышал голоса на кухне. Моей подруги рядом не было. Я быстро оделся и вышел из комнаты, обнаружив, что мать поит ночную гостью чаем. Она ей рассказывала, как готовит штрудель, а та с деланным энтузиазмом кивала, словно демонстрируя готовность стать послушной невесткой, что, я думаю, не входило ни в ее, ни в мои планы. В стремлении найти общение моя мама сильно торопила события. И вечером того же дня я сказал ей об этом.
– Так это так, не серьезно? – удивилась она.
Впечатление было такое, что из своей утренней собеседницы она создала, так сказать, собирательный образ всех тех, чьи голоса только слышала до сих пор.