Ёран Тунстрём - Рождественская оратория
«Ты, Сиднер, „ожидатель“. Тебе самому трудно проявлять инициативу. И я хочу высвободить твою энергию и активность. С магазином ты справляешься успешно, но в некотором смысле он тебя убивает. Ты способен на большее, чем клейстером торговать». — «Что считать „большим“, Фанни, а что — меньшим?» — «Большее требует от человека полной самоотдачи, заставляет его прилагать максимум усилий, выкладываться до последнего. А разве коммерция тебя занимает? Да ничуть она тебе не нравится. Ты замечаешь, что успех в делах достигается без малейшего напряжения тех сторон твоей личности, которые для тебя по-настоящему важны, которые образуют твой центр тяжести, — они полностью бездействуют. Там царит вечный застой. Только пыль копится, Сиднер. Ил, как на дне реки». — «Так чего же ты от меня хочешь?» — «Слушай, о чем я говорю!» — «Чего ты от меня хочешь?» — «Речь не о том, чего хочу я». — «С этим я разберусь, Фанни». — «Разберешься! Не надо тебе ни с чем разбираться. Надо что-нибудь сделать с самим собой. Разбираться! Такие, как ты, достойны большего!»
Позже: летняя ночь. Совершил полезную и бессмысленную прогулку к Сундсбергу, еще одну — по молчаливым улицам и третью — по какому-то несуразному роману. На часах — минута до одиночества, а ночи нет как нет. Фанни сидит у себя на балконе. Огонек ее трепещет в темноте, и этот огонек — ты. Ночь смыкается вокруг ее белого платья, она, вероятно, слушает сверчков. Сидит тихо-тихо. Что она шепчет сейчас, наклонясь к тебе? Чему тебя учит? Какие слова проникают в твои ушки? А я, чудак, спать не могу, потому что никогда еще среди ночи не бывал от ночи так далек, как сейчас. Никогда не выпивал столько кофе и столько не грезил! Сынок, никто теперь ко мне не прикасается, никому не нужно мое тело, никто не ведает, что здесь ждут поцелуи.
Ты сгладил ее особенности. Она стала умнее, как умнеет тот, кто смотрит в чистые глаза, ласкает безопасную плоть. Может быть, она считает тебя плодом непорочного зачатия, а меня — всего лишь ветерком, скользнувшим мимо подобно золотому дождю или лебедю, может быть, считает тебя спасителем мира, и, пожалуй, права, если имеет в виду, что ты спас ее от Фантазий, от Одержимости и галлюцинаций. Она благоразумна и скучна, говорит лисица Сиднер, глядя на гроздья ее винограда.
11 июня 1939 г.
Я торгую москательными товарами, это не слишком мне докучает, мечта о ласках — вот что мне докучает. Если хочешь жить, сынок, живи подле женщин. Это не благо и не скверна, просто жизнь. В миллиметре, в секунде от их лона обитают все сказки, какие способна поведать жизнь.
Но за всем тем, что есть женщина, никогда не забывай: они имеют имя. Трепещи от страха — и непременно подступай к имени.
14 июня 1939 г.
Две вещи суть блага природы — Ласки и Музыка. Поскольку же все стремится к Единому, то когда-нибудь они сольются в Новом Творении.
Но в силу моей конституции я поневоле испытываю много такого, в чем музыки нет. Это — изгнание, пытка, просчет, и я вынашиваю план разместить всюду на природе пианино, фисгармонии и рояли, чтобы музыка непременно была доступна, когда меня пугают людские речи. Только вот денег у меня нет.
Лишь внутри музыки есть защищенность, ведь Второе Благо мне, судя по всему, заказано.
17 июня 1939 г.
Как далеко можно зайти в музыку? Можно ли остаться в ней и ускользнуть от времени? Сегодня два часа играл в церкви на органе, вместе с кантором Янке. Кантор спросил, нет ли у меня желания возобновить репетиции Рождественской оратории, хотя, конечно, «все теперь будет не так, как при Сульвейг». Еще он сказал: «У тебя талант. Хорошо бы тебе поехать в Стокгольм и всерьез заняться музыкой». Но я должен быть здесь, пока не вернется папа. Должен быть здесь, потому чтр у меня есть ты, Виктор. И все же музыка значит так много: только в ней я существую, и тогда во мне существуют все, кого со мною нет. Когда погружен в музыку, время кажется смешным пустяком, обманом, который служит невесть кому и чему. Скользишь по нисходящей каденции, по всем ее ступеням, временам, настроениям… а затем поневоле уходишь…
20 июня 1939 г.
Хозяин Бьёрк умер. Говорят, последнее время он, лежа на койке в своей прачечной, куда перебрался после банкротства, только и делал, что листал старый букварь, единственную свою книжку. Каждый вечер — так мне рассказывала Царица Соусов — открывал букварь и подолгу смотрел на какую-нибудь букву, пока напрочь не забывал, что она означает. А когда забыл таким манером весь алфавит, погасил свет и умер, пустой и чистый, каким и родился.
По словам той же Царицы Соусов, во дни гостиничного лицемерия он, едва узнав о смерти Яльмара Брантинга, сказал: «Не каждый день такие люди умирают», — .хотя все, за что Брантинг ратовал, ему претило. И добавил: «Надо бы в его память праздник устроить». Дядя Турин, который аккурат тогда начал захаживать в гостиницу, чтоб побаловать себя грогом, заметил: «Он ведь только-только помер. С поминальным праздником лучше бы погодить, пускай маленько забудут человека».
Канун Иванова дня 1939 г.
Бог не «существует». Но я в Него верую.
Если бы Он «существовал», то был бы пленником слов, а стало быть, нашим рабом.
Мы, «существуя», были бы пленниками наших слов. Что соответствует действительности.
Как только я обращаю мой гномий взор к Богу и пытаюсь всмотреться в Него, Он исчезает, чтобы проявиться всюду, где Его нет. Его отсутствие — предпосылка Его бытия. С этим можно жить дальше, и я живу.
И мне претят люди, не верующие в Бога. Во мне достаточно пустоты, чтобы розы увядали. Достаточно криков, чтобы ночи разрывались. Достаточно тоски, чтобы обречь себя гибели на войне.
Ведь без Бога очень много слов непременно умрет — те, что лишатся опоры. Ну все, поболтал о Боге, и хватит. А коли болтовня продолжится, стало быть, такова Его воля. Тем временем я играю этюды для тебя и для Фанни.
Иванов день 1939 г.
Из Вселенной никаких новостей!
Те же разъединительные движения. Все удаляется от всего. Меж нами закрадывается тьма. Ни от папы, ни от Сплендида вестей нет, а от Фанни — изредка слабая улыбка, сочувственное прикосновение ладони к плечу, когда мне хочется взять тебя на руки. Лучше бы ей не касаться моего плеча. Не дает она мне забыть огонек. Безжалостно и хитро поддерживает его. Сегодня ты впервые улыбнулся, эта улыбка дарит тепло, хоть я и знаю, что она могла достаться любому, кто был поблизости, меня же на самом деле поблизости не было. Некоторое время я наблюдал, как она кормила тебя, а потом ринулся в музыку и отключил все свои чувства от внешнего мира.
1 июля 1939 г.
Воскресное утро. Небо ясное, легкий ветерок веет над полями. Ходил на прогулку, до самого Виттебю, где средь вишневого сада живут толстовцы. Старец сидел в беседке, белая борода блестела на солнце. Женщины слушали, как он читает вслух какую-то книгу. Там царил кипучий Мир, ведь они находятся с внутренней стороны веры: зримые! А я незримый прошел мимо, и все внутри кричало, что мне хочется быть среди них. У берега кто-то обронил в мох зеркальце. Я замер над ним и далеко внизу видел, как мои слезы падают вверх, ко мне.
5 июля 1939 г.
Из Новой Зеландии пришло на папино имя тяжелое письмо, которое я вскрыл, потому что вестей от папы не было; прочитав это письмо с помощью словаря, я молил Бога, чтобы с папой не случилось ничего плохого, и переписываю письмо в свою тетрадь, так как ты должен знать все связанное с твоим рождением.
Дорогой м-р Арон!Эти строки пишет Вам, м-р Арон, старая женщина, но не ради своей выгоды, а только чтобы спросить без обиняков: куда Вы подевались, м-р Арон? Живы ли Вы или умерли? Здесь с нашей милой Тессой Шнайдеман приключилось ужасное, и я боюсь — не за ее рассудок, ибо рассудка она лишилась, но за ее жизнь, хоть и готова смиренно принять все беды в том порядке, какой установил Господь.
Не знаю, рассказывала ли Тесса обо мне, но я посвящена в Ваши обстоятельства, ведь она женщина очень одинокая, так уж повелось в наших краях. Я работаю в здешней почтовой конторе, и Ваши письма сперва попадали ко мне, а потом я передавала их Тессе, и она их читала в моей маленькой квартире за конторой, ей казалось, так будет лучше, из-за бешеного нрава ее брата. Поэтому я все знаю, у меня она плакала и мечтала, сообща мы строили планы насчет Вашего приезда. Мы обе так радовались, шили наряды, придумывали, чем будем Вас угощать, так радовались, что в конце концов рассказали обо всем ее брату, и он страшно обозлился. Возможно, природной злобы в нем и нет, просто каждый человек состоит из долгих историй, и иные истории соединяются в злобу. Ярость свою он обратил на меня, решил, что я пособница дьявола на земле, хоть я, видит Бог, никогда ни о чем дурном не помышляла.