Фигль-Мигль - Ты так любишь эти фильмы
— Ну и как он его убил? — вновь проявляет интерес Алексей Степанович.
— Не написано. Убил и всё.
— И в комментарии не написано?
— Нет. Видимо, это не представлялось комментаторам важным.
— Им-то, может, и не важно. А тому, кого убивают, ещё как. — Лёха размышляет. — Наверное, всё-таки зарезал. Авель резал овец, Каин — Авеля. Логично.
— Логично?
Лёха отвечает сперва удивлённым взглядом, потом — словами.
— Ты ведь сама это сказала, разве нет? Богу кровь слаще репы. А откуда она берётся… Пусть потом Златоуст мозги напрягает.
— Златоуст был хороший человек, — с горечью говорит Принцесса. — Конечно, он напрягся. Как он мог допустить, чтобы Бог оказался таким… таким…
— Дьяволом.
Лёха переворачивается на спину и лежит, раскинув руки, подставив люстре бескрайние просторы грудной клетки. Я лезу Принцессе на колени, и мы вдвоём смотрим на гладкую грудь и золото цепей в проёме расстёгнутой до пупа рубашки. На златой цепи у Лёхи висит не крест, а оправленная в золото пуля.
— По богословию книги покупать? — спрашивает Принцесса.
— Нет. С богословием и так всё ясно. Поужинаешь со мной?
— Спасибо, но нас ждут, — отвечает она без вызова. — Вы когда-нибудь перестанете мне тыкать?
— Да ладно тебе.
И вот, пока мы ловим такси на тихой тёмной улице, Принцесса говорит:
— Если и пэтэушник понимает такие вещи, почему их не понимают люди, которые должны, в силу образования, понимать тем более?
«Не знаю, — думаю. — Может, он просто умнее?»
— Или его жизненный опыт лучше способствует пониманию.
«Ага. Не все те повара, у кого ножи долгие».
— Ну и что ты хочешь этим сказать?
«Валить нам надо подальше от такого опыта».
— Извини, Корень, но ты такой дурак бываешь, что дальше некуда. Он только-только на человека походить стал.
«А тебе лишь бы дурака сказать! Сама дура! Ой, гляди, тормозит!»
И когда мы погрузились, Принцессе пришлось замолчать, чтобы таксист, заслушавшись, не придумал бы въехать в какой-нибудь столб. Один раз уже было.
ШизофреникМой родной дед, брат двоюродного деда — английского шпиона, ушёл на фронт от сохи и к сохе же вернулся, чтобы через пару лет сесть по уголовной статье средней тяжести. Потом он считал, и другие тоже считали, что уголовная статья его спасла, мановением волшебной палочки превратив брата врага народа в заблудший, но неоспоримый народ. Я не мог спросить самого деда, умершего до моего рождения, выманить или вырвать из него правду, но почему-то сомневался, что деду в статусе народа было многим легче, чем деду-шпиону (который, впрочем, не может служить полноценным примером, поскольку, быстро попав под расстрел, не успел хлебнуть лагерных тягот), да, простите; одним словом, уголовная статья гарантировала деду жизнь, но, судя по тому, как свирепо он спивался после отсидки и как стремительно умер, нельзя утверждать, что жизнь в данном случае была предпочтительнее смерти.
Поразительно: ещё вчера это были бы размышления над фамильным архивом; теперь дело напрямую касалось меня самого.
С семейной историей всегда так: она делает круг, сминая жизнь внуков бедами и горем прадедов, не говоря уже о тех плодах, которые исправно даёт в каждом новом поколении общая болезнь. Мысль о неизбежности, я понимаю, является для людей слабым утешением. Вы ни в чём не виноваты или почти не виноваты, и вдруг что-то хватает вас, тащит в зубах, перемалывает, а вы можете заливаться слезами, вопить, извергать проклятия или даже с последней злобой стискивать зубы — никакого, никакого значения это не имеет; и если задаться вопросом, а что же, собственно, имеет значение в подобной ситуации, ответ разобьёт сердце ещё до того, как оно истечёт кровью в результате внешнего воздействия. Да. Простите.
И я с новым прилежанием слушал в своём плеере распевы русского шансона.
Хотя, с одной стороны, что-то мне подсказывало, что шпиону Моссада от знания этих песен не будет особой пользы, с другой, я смутно верил, что они смогут меня если не спасти, то успокоить. Моя испорченная душа отзывалась на их хриплый призыв и обмякала. Что было удивительно; вообще-то моя душа просит совершенно другого: чего-то тихого ей надо, незыблемого, косного в непозорном смысле, как провинциальная, например, жизнь без ужасов провинции.
Однако и призыву я не чувствовал себя вправе сопротивляться, ведь, если подумать, эта отреченная жизнь, ужас перед которой давил и тех, кто примеривал её к себе, и тех, кто пребывал в уверенности, что его ничто подобное не коснётся, невыговоренный ужас, заставлявший многих вычёркивать из памяти собственных родных так надёжно, что уже не приходилось отпираться и лгать, ибо не от чего было отпираться и некого, несуществующего, прятать, — эта жизнь лежала по окоёму наших мирков огромной страной, хорошо бы, если безымянной, но у неё было имя, общее имя для той страны, отрицаемой и не исчезающей, и этой, залитой дневным светом будней, потому что если зоны не были частью России, то частью чего же они были.
Можно ли, так сказать, отречься от Родины фрагментарно?
Я дождался звонка Хераскова и обратился с этим затруднением к нему.
Херасков разозлился.
— Как вы себе это представляете? — зафыркал он. — Это вам что, овощи в супермаркете выбирать?
Я ответил, что в нашем магазине овощи продают уже расфасованными.
Он на это сказал, что расфасовать-то экзистенциальную трагедию можно, только всучить её в таком виде некому.
Но я слишком был погружён в свою идею, чтобы пытаться шутить. И твёрдой рукой (как же) вернул собеседника к интересующему меня вопросу.
— Может, фильм какой-нибудь на эту тему есть?
— Так сразу не вспомнишь, — сказал он, задумываясь. — «Соломенные псы»? Куда-то меня не в ту степь повело. Нет, но вообще уголовники с человеческим лицом много где встречаются. В эпизодических ролях. Хотя… — Он замялся. — Положительные образы грабителей банков — есть. Высокотрагичные образы бандитов и гангстеров — сколько угодно. Наёмные убийцы? Тут одного «Леона» за глаза и за уши. Маньяки, в конце концов: дай Бог здоровья доктору Лектору. Но чтобы блатной? До, во время или после отсидки?
— И что это означает?
— Это означает, что, хотя искусство в принципе может перемолоть всё что угодно, такие вещи даже у него застревают в зубах. Есть сюжеты, когда сажают невиновного, или сажают за случайное преступление, или мелкая сошка выходит и старается начать с белого листа… Но чтобы героем оказался деятель с четырьмя ходками, вышедший только до тех пор, пока не словит пятую… Вы в жизни-то такое видели?
— Я их в жизни вообще не видел, — соврал я. — То есть так, чтобы наверняка знать, а не просто лицо на улице показалось типичным.
— Ещё по наколкам можно определить.
Где бы это, подумал я, он имел случай разглядывать блатные наколки, в бане если?
— Перстни на пальцах наколоты, — объяснил Херасков, правильно истолковав моё молчание. — Перстни, буквы. Летом на плечах видно, когда торчит из-под маек. Не поймите так, что я хожу и приглядываюсь. Но руки-то, бывает, хочешь не хочешь увидишь, в транспорте, например.
— И что вы чувствуете?
— А я должен что-то чувствовать?
Мне трудно было судить о том, что должны и чего не должны чувствовать люди, но ведь — должен был сказать я — ты сам только что устроил мне выволочку за то, что я пытался отвернуться, не смотреть, не реагировать.
— Разъединённость, я бы сказал.
— Ну и что?
Он был столь ощутимо равнодушен, что я смирился. Мне, безусловно, хотелось узнать, что он думал о разных гипотетических ситуациях, и что бы делал, столкнись с ними, — а он бы ответил: «когда столкнусь, тогда и подумаю» — и вконец разозлился. И я прикусил язык, и если потом о чём спрашивал, то исключительно об искусстве. Но и здесь оконфузился.
— У этого мира есть собственное искусство, — сказал я. — Шансон.
— Вздор. Настоящее искусство не является нишевым, в этом его главное отличие от суррогатов. Оно доступно всем. Искусство принадлежит народу — слышали? — а не узко специализированным категориям граждан, будь то снобы или урки. Поэтому Звягинцев — не искусство, и гоп-стопщики эти — не искусство, а Кар-Вай и… ну, не знаю, тот парень, который поёт «Ушаночку»… вот с ними всё ОК, хотя у них нет шанса пересечься, разве что в одной особой голове.
— Но у «Ушаночки» та же целевая аудитория, что у гоп-стопщика.
— У растворимого кофе и сгущёнки тоже поначалу была целевая аудитория: солдаты на фронте. А теперь их жрут все подряд. — Он забеспокоился. — Не поймите так, будто я за доступность пониманию широких народных масс. Хуй с ним, с пониманием. Есть разница: не понимать, потому что не понимаешь, — и не понимать, потому что там понимать нечего. Или, по-вашему, районный пацан не втыкается в Звягинцева, поскольку в принципе не способен к пониманию таких вещей?