Павел Вежинов - Весы
– Почему издевательство! – вспыхнула она. – Никакого издевательства…
– Хорошо, не придирайся к словам. Как бы там ни было, это очень трудно, я знаю.
Ей действительно было нелегко. Она откинулась на спинку стула, будто отстранилась от всего окружающего. И начала рассказывать, вначале смущаясь и запинаясь. Длинный, теплый летний день, полный до краев. Прогулка по озеру, хороший ужин. Веселье, шутки, анекдоты. Она впервые увидела, что я могу смеяться от всего сердца. Вино лилось рекой, все пили жадно, невоздержанно, – все, кроме нее. Потому что она поняла, что ее ждет. Ощутила глубиной души, как неизбежность, как судьбу, может быть, гибель. Но не святотатство, о, нет!
Дальше ее рассказ совпадал с моим переживанием. До последней, самой малой подробности. Я слушал с большим напряжением, но не чувствовал никакой радости. Или хотя бы удовлетворения. Я не понимал главного: что толкнуло меня на это? Какие чувства бушевали тогда в моей душе? Что они собой представляли? Я слушал молча, пока она угасающим голосом доводила свой рассказ до конца.
Мы молчали. Мы даже не взглянули на кофе, который остывал перед нами. Во мне была какая-то пустота, и я не знал, чем ее заполнить. Теперь я знал все, и все же не знал ничего. Воспоминания неудержимо всплывали в мозгу, но чувства не было. Будто образы и чувства были записаны на разные катушки, и вот вторая катушка утеряна, может быть, навсегда. Вторая, самая важная. Что значат факты жизни без чувства, которое их вызвало? Или без чувства, которое вызвали они сами? Ничто, обманный мираж, тени потерянного, бессмысленного мира. При всей своей яркости они были безжизненны, как мертвая кинолента без звука. На минуту я забыл о Мине, а когда вспомнил, она испуганно смотрела на меня.
– Это – то, что ты видел? – спросила она.
– То же самое. Но мало увидеть, надо еще и прочувствовать, иначе ничего не поймешь, как будто ничего и не было. А я еще не прочувствовал.
– Это очень грустно, – сказала она так тихо, что я почти не слышал ее голоса.
– Действительно, грустно. Может быть, ты мне расскажешь? Объяснишь, что было между нами?
– Не было ничего, – сказала она. – Ничего, что можно рассказать словами. Чувства. Пи, не расскажешь. Или они у тебя есть, или их нет.
– И все-таки?
– Все-таки… что все-таки? – она слегка покраснела. – Я знала, что ты меня любишь. И знала, что и я тебя люблю. Но это была очень обыкновенная, совсем простенькая человеческая любовь. Тебе ее было вполне достаточно. Или совсем недостаточно, если судить по нашей последней ночи. Ты никогда не был лишен женской любви: тебе не хватало человеческой любви. Ты, наверное, и в детстве не видел любви. Мне кажется, что твои родители не любили друг друга.
– Да, это я могу понять, хотя и не сразу. Но не понимаю, откуда взялась во мне эта грубость. Должно быть, от вина, которое замутняет всякое подлинно человеческое чувство.
– Никакой грубости не было! – воскликнула она. – Никакой! Выброси это из головы! Это обидно для меня!
– Да, знаю. Но мне очень грустно…
И мне тяжело… Но что же делать? Человек может контролировать свое поведение, но не может держать в узде душу. Дует ветер, и облака плывут, куда им захочется. Разве можно их остановить? И зачем? Я была очень счастлива в ту ночь. Чего же больше?
– А потом?
– Потом – ничего. Это больше никогда не повторится. Любовь может быть всякой, Мони. Даже греховной, даже преступной. Только не может быть позорной.
– Может, – сказал я.
Она посмотрела на меня с испугом.
– Не надо так говорить. И не надо мучить себя и меня. Для тебя это нетрудно, конечно, нетрудно.
На этом наш разговор кончился. Только теперь мы выпили совсем остывший кофе, рассеянно, молча. Как ни владела собой Мина, я видел, что она глубоко огорчена. Или, может быть, переживает отчаяние – как знать; я еще плохо различал эти чувства. Потом она молча погладила меня по руке и ушла, не сказав ни прощай, ни до свидания. Конец ли это? Или только начало? Я не знал и должен был продолжать мучительное путешествие по самому себе.
* * *… Я сошел с самолета заполночь. Над бесконечными бетонными полосами дул ветер, такой глубокий, такой сильный, будто прилетал из вечности. На пустом поле не было автобуса, и все мы пешком пошли к зданию аэропорта, еле видному в темноте; светился только яркий квадрат двери. Ветер показался мне еще сильнее, те, кто был в шляпах, придерживал шляпы, у кого были юбки, придерживал юбки, одна женщина так стремительно тянула за собой двух детей, будто хотела вырвать их из чистилища для рая. Полы моего плаща метались как крылья. Казалось, это город не хочет принимать нас и отталкивает от себя, чтобы ветер унес нас как можно дальше. Однако мы упрямо шли наперерез ветру. Ничего другого нам не оставалось: нас ждали домашние спальни или номера гостиниц, тишина и уют.
В зале ожидания мы все расстегнули плащи, сняли шляпы, женщина с облегчением выпустила ладошки двух сонных малышей, которые недоуменно оглядывали пустой зал. Я закурил сигарету – вкусную и кисловатую «папастратос» из пачки, которую купил на аэродроме в Афинах. Курить, собственно, не хотелось, уже два месяца мне не хотелось курить, где-то в глубине желудка день за днем накручивался и становился все плотнее массивный клубок, о котором мне никак не хотелось думать, рак это или не рак, или просто человеческая горечь, досада на коптящее, неполноценное существование. Я быстро прошел пограничный контроль. У меня было большое преимущество перед всеми этими растерянными и возбужденными людьми – я летел без багажа. Это случилось со мной впервые, обычно я вожу с собой в командировки массивный чемодан, как минимум с костюмом для официальных переговоров. На этот раз я решил, что Афины близко, народ все знакомый и незачем лезть из кожи. Даже дорожная сумка была полупустая. Конечно, надо было купить что-нибудь для Лидии, я даже записал это себе ни память, в карманный блокнот. Но что именно – не помню.
Я поспешно вышел на площадь в надежде поймать свободное такси. Обычно я приезжаю на аэродром на машине и оставляю ее на платном паркинге, чтобы при возвращении не было проблем с транспортом. Почему я не сделал этого при последней поездке? Потому что я уже не хотел делать ничего, что требовало дополнительных усилий. Любая человеческая забота была мне неприятна. Сильнее всего спина гнется от забот, какими бы мелкими они ни казались. Тех самых мелких забот, которые якобы имеют своей заботой избавить нас от крупных забот. Какого черта, почему мы не даем жизни идти естественным ходом? Где гарантия, что самолет благополучно сядет в Софии, и с какой стати я должен заранее заботиться о транспорте?
На площади никого еще не было. Но и такси тоже не было. Не было даже надежды поймать машину. Еще недавно я был способен разглядеть самую крохотную человеческую надежду, теперь же самые большие надежды казались мне призраками. Но я ошибся. Вскоре к аэропорту стали подъезжать машины. Но как всегда бывает, они доставались самым напористым. Иные пассажиры бежали прямо под фары, ожесточенно размахивая руками, прыгали в такси чуть ли не на ходу. Другие ругались, глядя, как машина уезжает прочь. В конце концов, нас осталось трое, я и два голландца, которые озадаченно смотрели на всю эту восточную суматоху. Я было решил идти пешком, и будь что будет, но мне стало жалко голландцев – длинных и одиноких, как радиоантенны на аэродроме. Наконец притащилась последняя машина и взяла всех троих. Я ссадил голландцев перед гостиницей «София» и поехал домой.
В каком-то мрачном предчувствии я поднимался по лестнице, и оно не обмануло меня. Как ни рылся я в карманах, не мог найти ключей. Ничего не поделаешь, придется звонить. Я звонил долго, пока звонок не охрип. Лидия спит очень чутко, она не могла не услышать звонка. Но никто не открывал. Иногда она накладывала на лицо разные маски и повязывалась чем-то вроде тюрбана. Может быть, она опять упаковалась и поэтому не слышит. Я снова перерыл не только карманы, но и сумку. Ничего! Меня преследовало смутное, но неприятное чувство, что я забыл ключи на телевизоре, в гостинице в Афинах. Только тут я вспомнил, что в машине должна быть запасная связка ключей. Да, но ведь и машина заперта. Может быть, я сумею ее открыть. В крайнем случае, разобью ветровое стекло, как уже был вынужден сделать однажды.
Я проклял себя и пошел вниз. Машины мы, живущие в этом доме, парковали в пустом соседнем дворе – шесть машин, не больше. Даже платили некий минимальный наем. Если повезет… А мне обычно везет в мелочах.
Мне и в голову не пришло, что Лидии нет дома. С тех пор, как она перестала пить, она выходила редко, вечером же – почти никогда, разве что пойдет на концерт. В самом деле, она не знала, что я вернусь сегодня вечером; по предварительным расчетам, я должен был вернуться в понедельник, притом не раньше полудня. Но переговоры заняли всего один день. Вернее, одно утро – четверга. Субботу и воскресенье мои партнеры собирались посвятить поездке по побережью, где я хотел посмотреть новые гостиницы, построенные одной итальянской фирмой. Но в пятницу на меня накатила дурацкая тоска. Или дурацкая надежда, не знаю. Целое утро я бессмысленно шлялся по запруженным толпой афинским улицам. Ничто меня не интересовало – ни музеи, которые я хорошо знал, ни витрины, которые всегда нагоняли на меня скуку. К полудню я зашел в представительство авиакомпании заверить билет. И там вдруг оказалось, что в этот вечер в Афинах садится вне расписания наш самолет из Триполи. Я принял решение за три секунды, не больше. Такое случалось со мной впервые. Я никогда не меняю своих решений, пусть они даже окажутся ошибочными. Я предпочитаю наказать за ошибочное решение, чем изменить его. Сначала это выводило из себя некоторых моих помощников, но постепенно привыкли. Я считал, что это единственный способ навести в управлении железный порядок, к чему я упорно стремился. Однако я никак не ожидал, что огорчу моих афинских партнеров, которые, наверное, предусмотрели уикенд с прогулкой в своих расчетах. Я знаю, стоит раз отступить от установленного порядка – и покатишься по наклонной плоскости – удержу нет! Но это меня в тот момент не интересовало. Хоть раз положусь на волю случая, и посмотрим, что будет!