Алексей Варламов - Повесть сердца (сборник)
Однажды бродя по лесу, я встретил коргозерского старика. Он был мал, худ и с невероятно тонким, почти клинообразным лицом. К моему удивлению, дедок спросил, далеко ли до Падчевар, и пожаловался на то, что совершенно не узнает дороги. Мы разговорились. Оказалось, что он лет двадцать никуда из своей деревни не выходил, а теперь ему потребовалось в сельсовет. Мне хотелось поговорить подольше, но старик торопился засветло вернуться и пошел, что-то бормоча на ходу. Я глядел ему вслед и думал о том, что за эти двадцать лет переменилась не только дорога, но и столько других вещей, сколько не меняется в иные времена за целую человеческую жизнь. Даже сельсовета, куда он направлялся, больше не было — но все это прошло мимо него — сухонького, седенького, похожего на лесовичка человека. Я ничего не знал о его судьбе. Наверное она была нелегкой, как и у всех жителей этой земли. Но в отличие от деда Васи Малахова и от Василия Белова он казался совершенно примиренным со всем. У него было озеро, лес, болото и свой огород, который его кормил, и этого было совершенно довольно.
На коргозерах вообще лежал отпечаток примиренности и доверчивости. Как-то ранней осенью я встретил в лесу еще одного жителя загадочной деревни. Он приветливо со мной поздоровался, угостил сигаретой и объяснил, как лучше пройти к озеру. И ни настороженности, ни подозрительности в его глазах и голосе не было. Просто встретились два человека в глухом лесу, учтиво потолковали и разошлись каждый в свою сторону, как будто был конец не двадцатого, а девятнадцатого века и нет нужды бояться незнакомца.
Кроме так и не увиденного мною Коргозера в окрестных лесах было еще несколько озер. До самого маленького, похожего на жирную запятую, Гагатринского идти было часа два. Этот путь я делил на несколько отрезков. Первый — по заросшей травой топкой и однообразной прямой дороге. Она вела прямо под линией электропередачи к Крутому ручью, довольно большой и веселой поляне, где прежде стоял зажиточный хутор, а теперь остался последний лесной покос, до которого можно было добраться на тракторе и вывезти сено. Здесь, присев на поваленное дерево, я делал первый перекур и глядел на склон гряды с желтыми березами и темными елями. Дальше дорога шла по руслу речки Токовицы, названной так, видимо, от того, что по ней селилось множество глухарей.
В сырое лето воды в Токовице было выше, чем по колено, и идти по ней было нелегко. Но мало-помалу дорога становилась выше и суше. Слева оставалось болото «Большой мох». Я шел по тропе совсем весело, пока не утыкался в старую узкоколейку. Свернув налево, можно было бы дойти до «Сорок второго», где жила Тася. Но в «Сорок второй» меня не тянуло. Я сворачивал направо, с полчаса шел, наслаждаясь тем, что под ногами твердая почва, переходил по полуразвалившемуся мосту чистую лесную речку Коргу, вытекавшую из Коргозера и впадавшую в Вожегу. В порожистой Корге водились хариусы, но сколько я ни пробовал, поймать их не получалось. За Коргой дорога снова поворачивала налево и по гриве, возвышавшейся над лесом, постепенно спускалась вниз, пока не упиралась в озеро.
Все эти дороги я отыскал в лесу сам и когда рассказывал в деревне, где побывал, на меня косились недоверчиво. Так далеко никто из местных не забирался. Не то не было времени, не то боялись заблудиться. Но я всегда носил с собой компас и хорошо помнил карту, хотя и с компасом случалось мне несколько раз блуждать. Однажды я едва не заночевал в лесу прямо рядом с деревней — точно и в самом деле водил меня в сумерках леший. Только после того как вокруг сгустилась тьма и я уже совсем не знал, куда идти, хозяину леса наскучило со мной играться, и между деревьями мелькнул последний просвет. И все же страха в лесу я не чувствовал никогда, а напротив ощущал себя здесь в совершенной безопасности.
Вода в лесных озерах прозрачна, а рыбы столько, что когда я купался, то громадные щуки стремительно разбегались в стороны. Чаще всего я ходил на Чун-озеро. Оно было чуть больше Гагатринского и по форме напоминало каплю. Берега у него были топкие и плавучие, а дно сразу обрывалось. Мужики говорили, что глубина в нем едва ли не тридцать метров, но когда однажды зимой в поисках клева я просверлил не один десяток дырок в том числе и на середине, то больше семи метров нигде не обнаружил. Однако как бы там ни было, все сходились на том, что Чун-озеро набито рыбой, но… она почти никогда не клевала. Говорили по этому поводу разное. Одни — будто бы чуткая лесная рыба, заслышав приближение человека, пугается и уходит. Другие — что все дело в погоде и раньше старики знали, в какой именно день на озере будет клев. Но даже не ради рыбы, а для того чтобы поглядеть на Чун-озеро, я приходил сюда во всякий свой приезд.
На берегу чуть в стороне от воды стояла избушка, правда, никакого очарования в ней не было. Грязная, закопченная, с очагом вместо печки, окруженная сотней пустых бутылок, она совершенно не походила на те аккуратные и чистые зимовья, что мы видели когда-то с женой на Еломе. То ли места здесь были не такие дикие, как на той стороне озера Воже, то ли изменился за эти несколько лет народ, но в чунозерскую избушку даже зайти было неприятно. Зато озеро…
В ненастную погоду оно было диким и суровым, настоящее северное таежное озеро. По берегам высились чахлые сосенки, нанизанное на их вершины висело низкое небо, и ветер гнал тяжелую сумрачную рябь. Но когда выглядывало солнце, все преображалось. Озерцо с кувшинками, стрекозами и прозрачной водой казалось веселым и домашним, словно мелиховский пруд. Я закидывал удочки, ставил донки с замиранием сердца и надеждой, что вот в этот-то раз, но увы… Озеро безмолствовало. Как я ни пробовал менять места и разные насадки, как ни колдовал над снастями, все было бесполезно. Тогда я шел на вытекавшую из озера речку Чунозерку. В ней жили бобры. Свежие, обточенные их зубами стволы деревьев переграждали речку, то и дело в ней появлялись новые запруды с коричневой водой, куда я закидывал удочку. Однако бобры в рыбалке были удачливее людей, и в сумерках я уходил без единой поклевки, но никогда не жалел о чунозерской рыбалке и не был ею разочарован. Подобно умным строителям лесных плотин я метил этими приходами вехи своей жизни — рождение сына, выход новой книги, наше с женой венчание — и каждый раз испытывал суеверный страх, что больше Чун-озера не увижу.
Как никакое другое место на земле оно запало мне в душу и казалось свидетелем самой человеческой судьбы — той вечной водой, что множество веков до нашего появления возникла в этом котловане и множество веков спустя исчезнет и для которой несколько десятков лет моей жизни, сколько бы значения я ей ни придавал, и даже несколько сотен лет существования Падчевар окажутся лишь крохотным мигом. Так не особенно оригинально о соотношении временного и вечного я философствовал на этих топких и душистых берегах, поросших мхом, клюквой и голубикой, пил чай из озерной воды, сидел у костра, иногда дремал, а проснувшись, снова благодушествовал и размышлял о том, что еще случится в моей жизни к следующему свиданию с лесным существом, пока однажды не узнал, что несколько лет назад укромное таежное озеро, которому я пророчил бессмертие, едва… не осушили.
Приезжала группа ленинградских ученых, обследовала водоем и обнаружила на его дне огромные запасы какой-то уникальной кормовой водоросли. Если воду из Чун-озера отвести в Вожегу, то можно сделать завод по переработке ценного сырья, построить в колхозе большую свиноферму и вывести отстающее хозяйство в число ведущих, дабы оно оправдало свое революционное название. Только отдаленность Чун-озера и дороговизна проекта остановили разработчиков, подобно тому как остановила она и тех, кто именно по озеру Воже и всей здешней местности хотел перебрасывать в Волгу воды Онеги. Случись так, большая часть округи была бы затоплена, а мой любезный особняк оказался б посреди не туманного, грезившегося мне белыми ночами, а самого что не на есть реального озера и добираться до него приходилось бы на лодке. Грустно осознавать, но именно наступившая в Отечестве разруха и разворуха уберегла эту природу от окончательного разорения. А иначе исчезла бы с зеленой карты маленькая голубая чунозерская капля, но зато появилась громадная лужа наподобие Рыбинского водохранилища.
Чун-озеро оставили в покое, а заодно выяснилось, что именно в его изысканном корме и была причина избалованности и особого нежного привкуса здешней рыбы. Бывали иногда случаи, когда озеро отдавало часть ее. Чаще всего щуки, ловившейся на живца, причем поймать сорожку или окунька оказывалось труднее чем самих хищников. Щуки даже не садились на тройник — но держали живца в зубах как кошки, и так я подтягивал их к берегу и заводил в подсачек.
Удачливее была рыбалка на реке. Летом в ней ловились светлые речные окуни и продолговатые, почти квадратные в сечении ельцы. Я поднимался на лодке вверх к устью Чужги, а потом медленно сплавлялся, закидывая удочку и вытаскивая рыбу прямо на ходу. Ближе к осени, когда вода становилось холоднее и темнее делались ночи, в проводку на подслащенное тесто, смешанное с яичным белком, брала крупная сорога. Клев начинался обычно после заката и продолжался не больше часа. Однако за это время можно было успеть наловить и на уху, и на хорошую жареху, до боли в глазах всматриваясь в смутно мерцающий на воде поплавок. Откормившиеся за лето сильные сорожки стремительно его топили, отчаянно сопротивлялись и, случалось, рвали леску. На эту сумеречную ловлю выходили все мало-мальски охочие до ужения мужики, и то там, то здесь можно было увидеть самые разные лодки — деревянные, железные, резиновые, заводские и самодельные, в которых сидели и местные, и приезжие рыбаки.