Наталья Галкина - Вилла Рено
— Стойте, где стоите, — сказал Савельев. — Какие еще лживые россказни?
— Клевету! — кричал стоящий. — .Клевету, распространяемую узким кругом лиц, о причастности к естественной смерти Петрова НКВД! Инсинуации!
— Ага, — сказал Савельев задумчиво, глядя на кричащего в пустой лорнет, — клевету и инсинуации на облаченный в незапятнанные белыя одежды, помавающий ангельскими крыльями НКВД...
Молодой специалист достал блокнот, что-то записал.
— Мы знаем вас как талантливого известного режиссера, — сказал, ерзая на хлипком стуле, толстяк. — Вы скомпрометируете себя необдуманными эпизодами фильма. Мы сделаем все, чтобы этих эпизодов в прокатном варианте не было. Вы не должны грешить против исторической правды.
— У него в сценарии, — выкрикнул стоящий петушиным фальцетом, — академик крестится на икону!
— Конечно, крестится. А ежели бы фильм был о Есенине, главный герой бы от лампадки прикуривал, как наш великий поэт подшофе. Мы реалисты.
— При чем тут Есенин? — подозрительно спросил стоящий. Молодой опять достал блокнот.
— Это — изощренная — модная — ложь, — отфыркиваясь и пыхтя, вымолвил толстяк, — мы — давно — ее — развенчали — в наших — книгах. Ох. Академик — был — человек — неверующий. — Чему — есть — подтверждения — в воспоминаниях — современников.
— А я вот верующий, — сказал Савельев. — И даже крест ношу. Хотите, покажу?
Потянув за гайтан, достал он массивный бронзовый крест. Стоящий отшатнулся, толстый застонал, молодой застрочил в блокноте.
— Между прочим, академик слышал голоса. И лампадку зажигал.
— Это подлая клевета! — завизжал стоящий, размахивая папкой. — Он был атеист! А вы лжец! Вы мракобес! Вы клеветник! Ваша картина не имеет права на существование!
— Кто финансирует ваш фильм? — спросил толстяк. — Кажется, картина немыслимо дорогая? Вы не боитесь аудиторской проверки?
— Он ничего не боится! — звенел фальцет. — Вы разве не видите? Вы думаете, на вас управы найти нельзя? Да можно, можно, вам ваши заокеанские спонсоры не помогут, если к вам придут с обыском и найдут у вас наркотики, а найдут, ежели надо будет! Вы спекулянт! Вы спекулируете на модных разоблачениях! Вы бросаете тень на великого человека! Вы не патриот! Вы — сукин сын, Савельев, и ваше барахлянское кино... Ты что это о себе вообразил, шпана киношная? Да тебя в порошок стереть — плевое дело!
— Катриона! — рявкнул режиссер.
И вышли всё из тех же кустов сирени Катриона с тремя парнишками, все с собачками на длинных поводках: немецкая овчарка, ротвейлер, боксер, громадная черная неведомой породы.
— Ату! Чужой! — вскричала Катриона.
Собаки заметались, залаяли в голос, у боксера вокруг пасти выступила пена. Ребятки накинули поводки на стволы ближайших сосен, петлей захлестнули. — Чужой!
Молодой вскочил, отступил к сидящему, тот, пыхтя и кряхтя, поднялся со стула, кричавший фальцетом смолк, впрочем, и говорить, и слушать из-за собачьего гвалта было затруднительно.
— Ну вот что, — заорал Савельев, в свою очередь вставая и сдвигая на нос кепочку. — Я от вас устал! Утомился! Вы меня достали! Валите отсюда, отморозки! Иначе мои молодые друзья собачек-то на вас спустят. И чтобы больше я вас не видел! И не слышал!
— Вам это даром не пройдет, — сказал стоявший, ретируясь.
— Вы еще не поняли, с кем имеете дело, — добавил толстяк, едва поспевая за ним.
— Думаешь, ты умней всех, козел? — выкрикнул младший, звякая щеколдой калитки.
Спущенные собачки метались вдоль ограды, лаяли в четыре пасти наперебой.
— Хороший забор, высокий, — сказал конопатый, рыжий хозяин ротвейлера Катрионе. — Через наш перескакивает запросто. Вчера опять велосипедиста покусал. Папашка зелененькими откупался. Одно разорение. Ну, всё, всё, фу, сидеть, рыло-то подыми, намордник надену на набалдашник.
ГЛАВА 40.
ВИСЕЛЬНИК
Вода жила своей жизнью, о которой никто не знал.
В один из вечеров под затянувшимся облачной тревожной рябью небом играющая вода сменилась мертвой. Ручейный голос сменил ноту — едва заметно; некому было выслушать ручей, вслушаться в него. Изменился цвет прудов, оттенок порогов: отливало ртутью.
Безрадостные мысли одолевали дачников, тревога гнала писателей то на денек, то на два в город; пьющие пили, но водка теряла вкус, непьющие курили, но табак казался ядовитым, канцерогенным, некурящие страдали от выдуманных и натуральных болезней.
Вельтману приснилось, что он — ворон.
Он был черен и мал, летал, крича: «Эд-гар-р! Эд-гар-р!» Ворон-Вельтман летел над зимним заливом, медленно взмахивая крыльями, глядя вниз. Внизу по льду залива шел человек в черном пальто с меховым воротником, большой меховой шапке, белом длинном шарфе, нерусских желтых ботинках, странно выглядевших на снегу. Вельтман-ворон знал, что человек идет из Петрограда в Финляндию. За ним шли трое людей, которых тот не видел, поскольку не оборачивался. Шли, как волки, молча, держа дистанцию, ждали, когда дойдет до прибрежных деревьев. И когда дошел, быстро, беззвучно, волчьей побежкой рванули за ним, догнали на лесной поляне, повалили на снег, С человека слетела шапка, ворон-Вельтман узнал лицо распластанного на снегу неудачливого беглеца: это был Есенин. Поэт видел длящийся над ним полет ворона с человечьими глазами, кричащего: «Эдгар-р! Эдгар-р! Не вер-р-нешь!» В стоп-кадре взгляды поэта-сна и ворона-Вельтмана встретились. Но тут же трое и четвертый стали возиться на снегу, драться, ловить втроем одного. На снежной белизне расползались алые пятна, птица-человек смотрела, кружа, на промокашку снега. Сон длился, трое преследователей подтащили пойманного к дереву, закинули веревку на нависающий над заледенелым прудом сук. Повешенный подтянулся на руках, держался, хрипя. Волки-люди сидели безмолвно в снегу, ждали, когда, ослабев, златокудрый отпустит руку дерева. И он отпустил. Сидя на сосне, ворон-Вельтман смотрел, как двое людей-волков пригнали дровни, кинули в них убитого, хозяйственно смотали веревку, рванули по льду, понукая лошадку, в Петроград. Сумерки сгущались, Вельтман-ворон взлетел, кружил над дровнями. Один из человековолков, подняв лицо-пятно, сказал яйцеголовому безликому товарищу своему:
— Летит, сволочь, жаль, ружья нет. Безликий достал пистолет, стал целиться в птицу.
— Стреляй! — закричал ворон-Вельтман. — Я вечный! Я бессмертный!
— Что ты орешь? — расталкивал спящего Вельтмана Нечипоренко. — Ляг на другой бок. Сон дурной приснился?
— Есенина убили, — сказал Вельтман и тут же снова уснул.
— Тоже мне новость, — сказал Нечипоренко, встал, открыл шкафчик, выпил рюмочку. — Что за водка? Димедрол они в нее добавляют? Чи то клофелин? Вельтман, составь мне компанию, все лучше, чем кошмары смотреть.
— С утра не пью, — Вельтман сел и стал тереть виски.
— Я просто так говорил, думал, ты спишь.
— Мне опять приснилось то же самое. Второй раз. С меня довольно.
— То же самое? За пять минут? Ты шутишь?
Окно флигеля было открыто. Вельтман пил кефир, Нечипоренко — джин с тоником.
— Это ты начитался, — убежденно говорил он. — Стали, знаешь ли, появляться в прессе всякие продукты журналистских ноу хау расследований. Например: у Маяковского якобы в его мастерской, то есть в комнате, в коммуналке, имелся тупичок с занавескою, аппендикс типа «тещиной комнаты» в хрущобе, и некто в «тещиной комнате», за занавеской прятавшийся, из-за занавески вышел, дал призванному революцией ассенизатору и водовозу по кумполу, а потом из его собственного пистолета в него и выстрелил.
— Интересно, что Есенин умер в гостинице.
— Ничего интересного тут нет. И Олег Даль умер в гостинице. Один советский поэт даже писал: «Боюсь гостиниц, ужасом объят» и так далее, мол, когда-нибудь и он обретет в советской гостинице вечный покой. Любимый сюжет детективщиков — смерть в гостинице. Ключи от номеров казенные, одинаковые. Ходит кто ни попадя. Парадный ход, черный ход. Кстати, был ли в квартире академика Петрова черный ход?
— Вообще-то, я про Есенина и вправду читал, — сказал задумчиво Вельтман. — Что его убили, а потом мертвого повесили. Он ведь вроде бы и впрямь в Финляндию собирался удрать по льду залива пешедралом, как Шкловский, льда ждал, прибыв в «Англетер», а стояла оттепель.
— Может, вещий сон и приснился. Удирал, догнали, повесили, обратно привезли и так далее.
— И все это за одну ночь?
— Зачем за одну? За сутки. Кто сказал, что его в комнате у знакомых накануне видели? Сидел, низко голову наклоня, лица не видали, то ли пьян был, то ли под кайфом. Кстати, и порешить могли, чтобы про любителей наркотиков из правительственно-чекашных рядов не сболтнул. Двойник сидел, его специально людям предъявляли. Что сомневаетесь так? Вся советская жизнь — сплошной детектив. Потому и соцреализм благостный придумали, этакую индустриально-пейзанскую идиллию с уклоном в фантастику: дифферент выбирали. Господи, что это?!