Дина Рубина - Коксинель (сборник)
А добиралась Лайма в Ригу, где жили две ее бездетные тетки, единственные живые родственницы. Ей туда было нельзя – дело известное, не разрешено селиться в больших городах, – но она упрямо перла и перла в Ригу и добралась.
От появления Лаймы с младенцем тетки пришли в полный ужас. Представляете, какая опасность, какое наказание! Испугались они отчаянно, плакали, умоляли ее куда-нибудь деться, уйти, уехать куда-нибудь… Однако выгнать племянницу или сдать милиции все же не решились. Потянулись месяцы тошнотворного страха, постоянного ужаса перед ночными облавами, проверками… Лайма с ребенком ночевала то в каких-то сараях, то в чужих парадных… Пару месяцев перекантовались в Ассори у знакомых на заколоченной даче…
Ко всему еще тетки очень недовольны были русским именем ребенка. Я забыла написать, что это был мальчик. Сергей. Мой дядя Сережа. Лайма записала его на свою фамилию, а отчество дала – Михайлович, поскольку настоящего дедова имени она и не знала. В лагере звался дед Моисей Мишей. Да и не так уж важно было знать Лайме, как его звали, – вот уж не представляла она тогда, что у них еще будет шанс встретиться.
Из-за этого-то русского имени тетки не могли почувствовать мальчика своим… Звали Арнольдом.
И вдруг на теткин адрес приходит от деда письмо! Такая удача, что Лайма ему адрес оставила. Дед сообщал, что отпущен на поселение, живет почти как вольный, работает, еды вдосталь… Звал приехать..
К слову сказать, он, широкая душа, и семью разыскивал – без особого, как вы понимаете, успеха. Иногда я думаю: а ну как Паня оказалась бы жива и откликнулась? Что ж, с деда бы сталось пригреть обеих. Этого патриарха еще бы на две жены хватило. Так что Лайма, ошалелая от счастья, подхватила мальца и двинула обратно – к деду в Сибирь.
А он к тому времени срубил с друзьями избу, с печью такой душевной. Главное – с ним повсюду было надежно, уютно. Тепло. Хохотал громоподобно, вот что я забыла написать! В раннем детстве несколько раз он пугал меня этим смехом.
С немалым риском была куплена корова. Покупать пришлось в соседней деревне, ну, соседней – по сибирским понятиям: полночи туда, полночи обратно, а вернуться-то надо к раннему утру! Отлучаться нельзя, поймали бы – снова лагерь… Но все же хорошо они в Сибири жили! Дед через пару лет стал начальником геологической партии, а это уж, как он говаривал, «совсем другой компот».
В пятьдесят первом у них родились еще двойняшки, тоже мальчики. Очень разные получились: Янис голубоглазый, медлительный, в латышскую родню, а Гундарс – Жоркой дед его звал – черноволосый, горластый, веселый… Дети разных народов. Но по отчеству оба эти огурца Моисеевичи и по фамилии Гуревичи…
…В Ригу все они вернулись в пятьдесят четвертом. Дед освободился одним из первых. Дома принято было считать – из-за ударной его сибирской работы. А я полагаю, это все его чертовская везучесть.
И сразу же простодушно и деятельно бросился добиваться оправдания. И вот, представьте себе, это был уникальный случай, когда освободившемуся зэку выдали папку с его делом на руки!
Дело в том, что он даже не знал, за что сидит. Знал только, что 58-я статья. Обвинение же прочел в деле: он сидел как белополяк! Ну а если подсчитать, то по всем раскладам во времена белополяков деду было десять лет. Так что он довольно быстро добился реабилитации и даже выхлопотал себе персональную пенсию.
Главное же – разыскал двоих старших детей.
Разыскал – тоже необходимо рассказать как. История удивительная. Он, повторяю, стал разыскивать семью еще из Сибири, писал повсюду, запросы слал. Но в Костюковичах никого не осталось, письма возвращались, никак не мог он хотя бы ниточку следа нащупать. И вдруг в одной из газет, читая заметку о саратовском заводе «Серп и молот», наткнулся на фамилию мужа пожилой воспитательницы, которая работала с бабушкой Паней в детском доме. Фамилия была редкая, Коровяк, и инициалы совпадали. Дед произвел умозаключения и понял, что именно в Саратов мог быть эвакуирован детский дом. И, едва обустроив в Риге Лайму с сыновьями, сорвался в Саратов. Прямо с поезда явился в заводской отдел кадров – там и выдали ему адрес.
И было это, представляете, в день свадьбы моих родителей! Прямо к свадебному столу этот самый Коровяк деда и привел.
Есть у нас фотография – дед на ней стоит и держит на одной руке – и высоко-таки поднял! – молодых, моих папу и маму, недавних тощих детдомовцев; а на другой руке у него семнадцатилетняя Рита, пухленькая такая, хорошенькая, в последний раз виденная дедом в год с небольшим…
Жить дед и Лайма с детьми так и остались в Риге, у тетушек. Недалеко от центрального парка, в очень красивом месте, в большой, немного сумрачной квартире с высоченными потолками. А ведь когда-то семье весь этот дом принадлежал…
Вспоминаю с улыбкой: дед был человеком фантастической пробойной силы. Не будучи коммунистом, никаким не начальством, в любой затруднительной ситуации, в любом городе отыскивал райком партии, звонил и говорил без всякого приветствия: «Это Гуревич с Риги! Мне нужны два билета на поезд на двенадцатое…»
В детстве, когда мы с сестрой впервые приехали в Ригу на каникулы, меня заворожил быт Лайминого дома. Трижды в день на стол стелилась скатерть, к каждой тарелке полагались выглаженная салфетка, нож и вилка. Был еще такой дивный столовый набор: ножи и вилки с янтарными ручками. Одно слово – Европа! У нас дома обходились без ножей, на столе – клеенка…
Забыла написать, что Лайма тоже была под стать деду – высокая, сильная и очень прямая латышка. И бабушка Паня на той единственной фотографии тоже, по всему видать, Дюймовочкой не была: мягкое полное лицо, большая красивая еврейская женщина… Все крупные люди, сработанные на долгий срок…
Вот, собственно, и вся история Лаймы, бабушки Пани и моего деда Моисея Гуревича. Ничего особенного в ней, если вглядеться пристально, нет. Но отчего-то захотелось присоединить их судьбы, пусть и в таких конспективных, торопливых словах, к сонму – говоря высоким стилем – тех, кто сгинул в жерле проклятой эпохи…
Часто я жалею, что нет у меня литературного дарования. Иногда думаю: какой сценарий можно было бы написать об этих людях!.. Так и вижу некоторые кадры: вот молодая моя бабушка в отчаянии пытается удержать на телеге бочку с маслом для прокорма семидесяти сирот… А вот Лайма с большим животом бредет по пыльной дороге в одном ботинке… Вот дед оглядывается на зов покойной матери: «Дудэле-е-е!» – и видит огромную черную глыбу, что катится прямо на него, сверкая на солнце искрами кварцевой породы…
Но – увы, литературных талантов за мной не числится. Поэтому отправляю Вам, дорогая Ирина Ефремовна, этот безыскусный пересказ судеб так, как он у меня вышел, без исправлений.
Выдохлась я, пока писала…
P. S.
Хотела только добавить, что, помимо главного, судьбинного везения, дед был еще и страшно удачлив во всяких мелких делах. Всегда выигрывал в лотерею. Не так, чтобы машину там или крупные суммы, но все же – то рубль, то аж пятнадцать рублей. Однажды выиграл настольные часы, довольно дурацкие – кусок стекла с вмурованным в него будильником. Ужасно гордился и радовался; сокрушался только, что коммуняки жизнь ему сломали. Что, если б его не посадили, он «вот так играл бы и играл в лотерею, играл бы и играл. И выигрывал… А сейчас что! Совсем другой компот. Сейчас уже нет настоящих лотерей…»
Ральф и Шура
Сане и Соне
Ральфа принесли в дом двухмесячным младенцем, когда Шура была уже взрослой, абсолютно самостоятельной и своенравной особой.
Как известно, у каждой кошки свое выражение лица. Так вот, Шура озиралась вокруг с видом властным и чуть высокомерным. И голос был бесподобным: вкрадчивый голос женщины, изображающей кошачье мяуканье.
Она не поняла или не захотела понять, что этот пискунок вырастет со временем в охотничьего пса, и с первого дня установила над ним презрительную опеку: вылизывала его, выкусывала блох, но время от времени и лупила по морде безжалостной лапой.
Так что Ральф вырос в трепете перед властью Шуры. Он благоговел и никогда не посягал на передел этой власти.
По пятницам дед покупал на базаре петуха и собственноручно разделывал его для субботнего стола, напевая, насвистывая и гнусаво споря себе под нос с какими-то своими оппонентами; дед был, между прочим, хирург, которого добивались пациенты, – благоговели, руки готовы были целовать! Но во всем остальном, кроме этого царского владения профессией, дед был человеком не то чтобы простецким, но несколько брутальным. Петуха разделывал профессионально, разве что не в перчатках. Впрочем, даже и зашивал суровой ниткой – если внутрь «брюшной полости» запихивались яблоки или сливы с орехами или когда бабушка торжественно объявляла, что грядет фаршированная шейка.
Петушиную голову дед бросал в кухне на пол, зная, что Шура уже поджидает лакомство. Шура хватала голову, взлетала на пианино и там деловито расправлялась с ней, пользуясь выгодным местоположением, прямо на стопке нот с ноктюрнами Шопена. Сладострастно трепетал в ее любовных объятиях вялый петушиный гребень. (Музицирующие гости потом никак в толк не могли взять – что тут происходит с любителями ноктюрнов, отчего ноты все окровавлены?)