Василий Аксенов - Гибель Помпеи (сборник)
Кирпиченко курил длинные папиросы «Сорок лет Советской Украины», курил и пускал колечки. Лариска хохотала и нанизывала их на мизинец. В низкой комнате было душно. Кирпиченковы ноги отсырели в валенках, наверное, от них шел пар. Банин танцевал с Томой. Та за весь вечер не сказала ни слова. Банин что-то ей шептал, а она криво усмехалась сомкнутым ртом. Девица была статная, под капроновой кофточкой у нее просвечивало розовое белье. В темных оранжевых кругах перед Кирпиченко расплывались стены, портрет Ворошилова и слоники на комоде, и прыгали выпущенные им дымные колечки, и палец Ларисы выписывал какие-то непонятные знаки.
Банин и Тома ушли в другую комнату. Тихо щелкнул за ними английский замок.
– Ха-ха-ха, – хохотала Лариска, – что же вы не танцевали, Валерий? Надо было танцевать.
Кончилась пластинка, и наступила тишина. Лариска смотрела на него, щуря косые коричневые глаза. Из соседней комнаты доносился сдержанный визг.
– От вас, Валерий, одно продовольствие и никакого удовольствия, – хихикнула Лариска, и Кирпиченко вдруг увидел, что ей под тридцать, что она видала виды.
Она подошла к нему и прошептала:
– Пойдем танцевать.
– Да я в валенках, – сказал он.
– Ничего, пойдем.
Он встал. Она поставила пластинку, и три французских парня запели на разные голоса в комнате, пропахшей томатами и чечено-ингушским коньяком, о том, что они прошли весь белый свет и видели такое, что тебе и не увидеть никогда.
– Только не эту, – хрипло сказал Кирпиченко.
– А чего? – закричала Лариска. – Пластиночка что надо! Стиль!
Она закрутилась по комнате. Юбчонка ее плескалась вокруг ног. Кирпиченко снял пластинку и поставил «Рио-риту». Потом он шагнул к Лариске и схватил ее за плечи.
Вот так всегда, когда пальцы скользят по твоей шее в темноте, кажется, что это пальцы луны, какая бы дешевка ни лежала рядом, все равно после этого, когда пальцы трогают твою шею, – надо бы дать ей по рукам, – кажется, что это пальцы луны, а сама она высоко и сквозь замерзшее стекло похожа на расплывшийся желток, но этого не бывает никогда, и не обманывай себя, будет ли это, тебе уже 29, и вся твоя неладная и ладная, вся твоя распрекрасная, жаркая, холодная жизнь, какая она ни на есть, когда пальчики на шее в темноте, кажется, что это…
– Ты с какого года? – спросила женщина.
– С тридцать второго.
– Ты шофер, что ли?
– Ага.
– Много зарабатываешь?
Валерий зажег спичку и увидел ее круглое лицо с косыми коричневыми глазами.
– А тебе-то что? – буркнул он и прикурил.
Утром Банин шлепал по комнате в теплом китайском белье. Он выжимал в стакан огурцы и бросал в блюдо сморщенные огуречные тельца. Тома сидела в углу, аккуратная и молчаливая, как и вчера. После завтрака они с Лариской ушли на работу.
– Законно повеселились, а, Валерий? – заискивающе засмеялся Банин. – Ну ладно, пошли в кино.
Они посмотрели подряд три картины, а потом завернули в «Гастроном», где Кирпиченко опять распоясался вовсю, вытаскивал красные бумажки и сваливал в руки Банина сыры и консервы.
Так было три дня и три ночи, а сегодня утром, когда девицы ушли, Ванин вдруг сказал:
– Породнились мы, значит, с тобой, Валерий?
Кирпиченко поперхнулся огуречным рассолом.
– Чего-о?
– Чего-чего! – вдруг заорал Банин. – С сеструхой моей спишь или нет? Давай говори, когда свадьбу играть будем, а то начальству сообщу. Аморалка, понял?
Кирпиченко через весь стол ударил его по скуле. Банин отлетел в угол, тут же вскочил и схватился за стул.
– Ты, сучий потрох! – с рычанием наступал на него Кирпиченко. – Да если на каждой дешевке жениться…
– Шкура лагерная! – завизжал Банин. – Зека! – и бросил в него стул.
И тут Кирпиченко ему показал. Когда Банин, схватив тулуп, выскочил на улицу, Кирпиченко, стуча зубами от злобы, возбуждения и дикой тоски, вытащил чемодан, побросал в него свои шмотки, надел пальто и сверху тулуп, вытащил из кармана свою фотокарточку (при галстуке и в самой лучшей ковбойке), быстро написал на ней: «Ларисе на добрую и долгую память. Без слов, но от души», положил ее в Ларискиной комнате на подушку и вышел вон. Во дворе Банин, плюясь и матерясь, отвязывал озверевшего пса. Кирпиченко отшвырнул пса ногой и вышел за калитку.
– Ну как вам кофе? – спросила официантка.
– Ничего, влияет, – вздохнул Кирпиченко и погладил ее по руке.
– Н-но, – улыбнулась официантка.
В это время объявили посадку.
С легкой душой сильными большими шагами шел Кирпиченко на посадку. Дальше поехали, дальше, дальше, дальше! Не для того в кои-то веки берешь отпуск, чтобы торчать в душной халупе на грибах да на голландском сыре. Есть ребята, которые весь отпуск торчат в таких вот домиках, но он не дурак. Он приедет в Москву, купит в ГУМе три костюма и чехословацкие ботинки, потом дальше-дальше, к Черному морю, – «Чайка, черноморская чайка, моя мечта» – будет есть чебуреки и гулять в одном пиджаке.
Он видел себя в этот момент как бы со стороны – большой и сильный в пальто и тулупе, в ондатровой шапке, в валенках, ишь ты вышагивает. Одна баба, с которой у него позапрошлым летом было дело, говорила, что у него лицо индейского вождя. Баба эта была начальником геологической партии, надо же. Хорошая такая Нина Петровна, вроде бы доцент. Письма писала, и он ей отвечал: «Здравствуйте, уважаемая Нина Петровна! Пишет вам вами известный Валерий Кирпиченко…» – и прочие печки-лавочки.
Большая толпа пассажиров уже собралась у турникетов. Неподалеку попрыгивала в своих ботиках Лариска. Лицо у нее было белое и с синевой, ярко-красные губы, и ужасно глупо выглядела брошка с бегущим оленем на воротнике.
– Зачем пришла? – спросил Кирпиченко.
– П-проводить, – еле выговорила Лариска.
– Ты, знаешь, кончай, – ладонью обрубил он. – Раскалывали меня три дня со своим братцем, ладно, а любовь тут нечего крутить…
Лариска заплакала, и Валерий испугался.
– Ну, чё ты, чё ты…
– Да, раскалывали, – лепетала Лариска, – так уж и раскалывали… Ну, ладно… знаю, что ты обо мне думаешь… я такая и есть… что мне, тебя нельзя любить, что ли?
– Кончай.
– А я вот буду, буду! – почти закричала Лариска. – Ты, Валя, – она приблизилась к нему, – ты ни на кого не похож…
– Такой же я, как все, только может… – и, медленно растягивая в улыбке губы, Кирпиченко произнес гадость.
Лариска отвернулась и заплакала еще пуще. Вся ее жалкая фигурка сотрясалась.
– Ну, чё ты, чё ты… – растерялся Кирпиченко и погладил ее по плечу.
В это время толпа потянулась на летное поле. И Кирпиченко пошел, не оглядываясь, думая о том, что ему жалко Лариску, что она ему стала не чужой, но, впрочем, каждая становится не чужой, такой уж у него дурацкий характер, а потом забываешь и все нормально, нормально. Нормально, и точка.
Он шагал в толпе пассажиров, глядя на ожидавший его огромный сверкающий на солнце самолет, и быстро-быстро все забывал, всю гадость своего трехдневного пребывания здесь и лунные пальчики на своей шее. Его на это не купишь. Так было всегда. Его не купишь и не сломаешь. Попадались и не дешевки. Были у него и прекрасные женщины. Доцент, к примеру, – душа-человек. Все они влюблялись в него, и Валерий понимал, что происходит это не из-за его жестокости, а совсем из-за другого, может быть, из-за его молчания, может быть, из-за того, что каждой хочется стать для него находкой, потому что они, видимо, чувствуют в эти минуты, что он, как слепой, ходит, вытянув руки. Но он всегда так себе говорил – не купите на эти штучки, не сломаете, было дело, и каюк. И все нормально. Нормально.
Самолет был устрашающе огромен. Он был огромен и тяжел, как крейсер. Кирпиченко еще не летал на таких самолетах, и сейчас у него просто захватило дух от восхищения. Что он любил – это технику. Он поднялся по высоченному трапу. Девушка-бортпроводница в синем костюмчике и пилотке посмотрела его билет и сказала, где его место. Место было в первом салоне, но на нем уже сидел какой-то тип, какой-то очкарик в шапке пирожком.
– А ну-ка вались отсюда, – сказал Кирпиченко и показал очкарику билет.
– Не можете ли вы сесть на мое место? – спросил очкарик. – Меня укачивает в хвосте.
– Вались, говорю, отсюда, – гаркнул на него Кирпиченко.
– Могли бы быть повежливей, – обиделся очкарик. Почему-то он не вставал.
Кирпиченко сорвал с него шапку и бросил ее в глубь самолета, по направлению к его месту, законному. Показал, в общем, ему направление – туда и вались, занимай согласно купленным билетам.
– Гражданин, почему вы хулиганите? – сказала бортпроводница.
– Спокойно, – сказал Кирпиченко.
Очкарик в крайнем изумлении пошел разыскивать шапку, а Кирпиченко занял свое законное место.
Он снял тулуп и положил его в ногах, утвердился, так сказать, на своей плацкарте.
Пассажиры входили в самолет один за другим, казалось, им не будет конца. В самолете играла легкая музыка. В люк валил солнечный морозный пар. Бортпроводницы хлопотливо пробегали по проходу, все, как одна, в синих костюмчиках, длинноногие, в туфельках на острых каблучках. Кирпиченко читал газету. Про разоружение и про Берлин, про подготовку к чемпионату в Чили и про снегозадержание.