Нина Берберова - Биянкурские праздники
Нюша сидела в густом дыму: дым трех папирос стоял в воздухе. За окном было черно. Она, не зажигая света, подошла к кровати и наклонилась над Ильёй. И тогда только он открыл глаза.
— Здравствуйте, Илья, — сказала она, потерявшись.
Он взял ее за руки, подвинулся, заставил ее сесть, а потом и лечь рядом с ним.
— Вы давно ждете? — спросил он, глядя ей в лицо, темнеющее перед ним на белой подушке.
— Да.
— Что же вы не разбудили меня?
Не зная, что сказать, она закрыла глаза, и он нежно, безмолвно провел рукой по ее плечу и бедру. Она сделала усилие и не шевельнулась. Он потрогал ее волосы, гладкие у лба, собранные у затылка; оба не могли заговорить. В недушном, слабом объятии пролежали они долгое время, от дыхания лицам их стало тепло.
Нюша сказала:
— Я поцелую вас, Илья, я так рада вам.
Она потянулась к нему, поцеловала его в лоб, в глаза, он поцеловал ее руку. Она смотрела на него сияющим взглядом, она видела в сумерках его широкое лицо, оно казалось ей сделанным из камня, только глаза Ильи блестели светло и живо.
— Хотите послезавтра уехать со мной? — спросил Илья.
— Вашей женой? Вашей любовницей?
— Нет.
— Не могу, — сказала она, прижимаясь лицом к его широкой груди, — не могу вам лгать: у меня нет сил на это.
Он смотрел поверх нее, на раскиданные вещи, которые, вот подите же, оказались с ним в этом Париже! Он смотрел не мигая, пока не устали глаза.
— Не зажечь ли? — спросил он.
— Не надо.
Ему казалось, что она пахнет абрикосами. Она лежала, слабо согнув колени, будто грея руки у самого его сердца.
— Почему с вами так хорошо молчать, Илья? — сказала она, вовсе не ожидая от него ответа. — Вы вообще сплошное «почему» для меня, — улыбнулась она тому, как это у нее вышло. — Почему вы не любите меня? Почему вы никого не любите? Не отвечайте мне, я больше всего вас люблю, когда вы молчите.
Она осторожно отвела голову от его груди и стала смотреть ему в лицо. Медленно протянула она руку и обняла его за шею.
— Куда вы зовете меня? Куда вы без вас зовете меня, друг милый? — сказала она с нежностью, и в миг слезы застлали ей глаза. — Неужели вы думаете, что я могу жить подле вас и не мучиться? Неужели вы думаете, что я могу сама по себе жить и не пропасть? Кто это может сам по себе жить и не пропасть? Из нас — никто.
— Из вас?
— Из нас, последних. И если кто захочет не пропасть, Илья (а ведь бывает так, что не захочет), — тот сейчас руку ищет… Дайте мне вашу руку.
Илья сжал ее слабую, чуть влажную руку.
— Вы не черствый, вы не холодный, почему же вы не любите меня? На минутку одну загляните в меня: вот, я хочу спастись, любовью спастись хочу, вас нашла. А вы… Сколько вам лет?
— Двадцать пять.
— Да. Это мало. Потому-то я так и откровенна с вами. Мне нравится, что вы ни с кем меня сравнить не можете, мне от этого гордо как-то перед собой, от этого иллюзия, что я ваша единственная, а на самом-то деле — я никакая не ваша. Вам не смешно, что мы с вами в темноте лежим? Что я вас обнимаю? Вы, кажется, хотели зажечь свет?
— Нет, оставьте.
— Как удивились бы ваши, если бы я приехала. Ваша мачеха не впустила бы меня.
— Она меня спрашивала, ждать ли вас.
Нюша отстранилась слегка.
— Вы говорите неправду.
— Я говорю правду. Она думала, что я привезу вас.
— Она не ненавидит меня? Она не… Простите меня, Илья, я думала, она считает меня во всем виноватой.
— Вы не виноваты, что Шайбин вас любит.
Нюша откинулась, выпустила шею Ильи и закрылась рукой. Ее кружевной рукавчик забелел в темноте.
— Как вы это сказали! — с мукой воскликнула она. — Я во всем, во всем виновата. Три его года в Африке, смерть сестры моей — все у меня на совести. И еще другое, многое другое. Да зачем вам знать? Вы ведь и без того жалеете меня.
Она опять взглянула на него и увидела его слегка разомкнутые губы.
— Вам отсюда уехать надо, — прошептал Илья, поймав ее взгляд.
Она усмехнулась с горечью.
— Куда? Там у вас, верно, и парикмахера-то нет: кто меня стричь будет?
Она вся заметалась на широкой постели, закинув обе руки за голову.
— Мне ни ехать, ни оставаться, поняли? — сказала она с внезапною черствостью в голосе. — Мне жить невозможно. Хочу жить, спастись хочу, а выходит — деваться мне некуда.
Илья порывисто одной рукой сжал обе ее руки.
— Не смейте, молчите! Не смейте говорить так! — сказал он с силой, наклонившись над ней. — Если вы еще раз посмеете сказать это! Да вы понимаете ли, что говорите? Слушайте меня: вы уедете отсюда; пройдет какое-то время, может быть очень короткое, и жизнь ваша изменится. Вы судьбы своей боитесь, вы знаете, что такое судьба? Все кругом судьбы своей боятся, но перестанут, перестанут! Верьте мне — вы же верили мне во всем, или я ошибался? Все изменится, все пройдет… Вы не знаете, сколько еще… Только помощи не ищите. Не люди вас спасут — вы сами спасетесь, если только по настоящему пожелаете этого, и еще через вас, может быть, оживет кто-нибудь. Милая, бедная моя, как я хочу, чтобы вы поверили мне!
Она беспомощно молчала.
— Значит, мне верить вам? — прошептала она, раскрыв глаза и глядя в пространство. — Но почему, почему? Неужели вы все знаете? Надежду мою вы отняли — ведь я, представьте себе, до сегодняшнего дня надеялась, все мы надеемся, ничего-то как следует по письмам понять не умеем; любви вы мне не даете, — она опять приблизила свое лицо к его лицу. — И теперь вы хотите, чтобы я верила вам.
Она медленно наклонилась и, давая ему время сделать самое ничтожное, самое незаметное движение, которое она не могла не почувствовать, нежно и целомудренно поцеловала его в губы. Он закрыл глаза.
— Никогда ни с кем? — спросила она тихо.
— Никогда.
— Но как же это возможно?
— Нюша, милая, о чем вы спрашиваете? Разве я знаю? Так просто — не пришлось, по-настоящему — жажды не было. Разве я могу знать? Может быть, я урод, калека, не знаю. Простите меня.
Она скользнула с постели, зажгла свет и невольно подошла к зеркалу. С тревогой и стыдом заглянула она себе в глаза.
— Что же вы ответили вашей мачехе, когда она спросила обо мне? — проговорила она, не глядя в сторону кровати.
— Я сказал, что вы не приедете.
— Зачем же вы сейчас звали меня?
— Я мог ошибаться, но, как видите, я не ошибся.
— Вы опять не ошиблись?.. Так вы говорите, что я спасусь?
— Непременно спасетесь.
— Господи, дай, чтобы он не ошибся и на этот раз, и помилуй меня! — сказала Нюша и перекрестилась с поклоном.
Илья оставался лежать; он потерся лицом о подушку, подушка пахла абрикосами.
— Что вы со мной вечером делать будете? — спросила Нюша.
— Мы пообедаем вместе, — сказал он, — и потом пойдем гулять… в какой-нибудь сад.
— Сады закрывают, да и погода не та.
Она подошла к нему; в наволочке, грубой и плотной, торчал кончик пера, каким обыкновенно бывают набиты подушки. Она ухватила его; Илья не двигаясь следил за ее пальцами.
— С вами случалось в детстве, в постели (у меня была с решеткой по обе стороны), нащупывать вот такие остренькие хвостики; с волнением вытягиваешь, и вдруг, неожиданно — чудное, красивое перышко, невесть откуда, из старого матраца, выходит на Божий свет. Случалось?
Она потянула, и действительно из подушки вышло гладкое, серое перо.
— Вот точно такое бывало, — сказала Нюша и улыбнулась. Улыбнулся и Илья. — Ну, а теперь я пойду оденусь, будьте готовы. Пойдем обедать.
И она вышла. Часы внизу пробили семь. Илья услышал над собой Нюшины шаги, потом все стихло. И тогда на него нахлынули разом все те мысли, все те чувства, что жили в нем полубессознательно последние часы. Он закрыл глаза. Веки его были горячи. Он взял перо, которое Нюша бросила, и провел им по глазам. И словно кто-то шелковистыми ресницами коснулся его век. «Мама», — вслух сказал он. И все было кончено. Он вскочил, надел башмаки, пригладил волосы.
Этот вечер 22 сентября перешел сам собою в сон для памяти Ильи. От него осталось немногое: печальные глаза Нюши, сидевшей насупротив него в шумном маленьком ресторане, и молчаливый их ужин. Холод улиц, блеск огней; женская рука в его руке (он никогда не носил перчаток) и, наконец, фокусник. Были ли они в цирке или в ярмарочном балагане — он так и не понял. Фокусник творил свои чудеса в-трех шагах от Ильи — он сошел прямо в публику. Этот фокусник потом, ночью, приходил к нему, продолжая претворять воду в вино.
— Сам Господь наш Иисус Христос не сумел бы сделать лучше, — приговаривал он.
Но ночью это был уже настоящий сон, такой, каким они с Васей обычно спали: глубокий, неподвижный, неслышный. В балагане же был еще япончик.