Юрий Поляков - Гипсовый трубач: дубль два
– Проходите, присаживайтесь!
Трое сели, а Дадакин остался стоять, по-официантски изогнувшись в стане, вынув из кармана золотую авторучку и маленький еженедельник в голубом переплете, – точно готовился принять заказ.
– Ну, а вы как сыграли вчера? – угрюмо спросил Скурятин у хорошего человека.
– Нормально сыграли… – деликатно уклонился тот от прямого ответа.
– Сам сколько забил?
– Шесть.
– А ты?
– Три.
– Молодец! А мои х…ы вчера п…и, как последние м…ы! – чистосердечно выругался Эдуард Степанович. – Надо что-то делать! Это ж прямой плевок в морду российскому спорту! Дадакин, сколько стоит этот бульбаш, который вчера два гола нам в…л?
Помощник чиркнул что-то в еженедельнике, обошел кресло шефа сзади и, склонившись с аппаратной гибкостью, показал написанное.
– Дороговато, – крякнул Скурятин. – Но брать надо. Звони Канторидзе!
– Но ведь… – Дадакин покосился на депутацию, – дело по «Русьимпорт нефти» закрыто.
– Как закрыто?
– Так получилось.
– Открыть! – начал снова багроветь президент хоккея на траве. – Ишь ты! Как нашу нефть задарма качать и в Куршевель б…й таскать, они первые, а как русскому спорту помочь, не дозовешься. Открыть дело!
– Понял.
– Ничего ты не понял! А ну, покажи свои «котлы»! Нет, ты не мне – ты им покажи!
Дадакин покорно продемонстрировал свои роскошные часы.
– Видели? «Картье»! Теперь посмотрите на мои! – Скурятин резким движением, мелькнув бриллиантовой запонкой, выпростал волосатое запястье из белоснежной манжеты, – «Победа». Первый часовой завод. Сорокового года выпуска. Отец всю войну с ними прошел, рейхстаг с ними брал, целину поднимал и мне оставил. Идут! Послушайте! Ну!
Каждый с покорным умилением приблизил ухо к реликтовым часикам на старинном ремешке с портретиком Гагарина, заключенным в прозрачную линзочку. Ловя стрекот заслуженного механизма, Кокотов случайно поймал мучительный взгляд Жарынина, который изнывал от идиотизма происходящего, усиленного похмельной немочью.
– Тикают! – благоговейно шепнул хороший человек.
– Власть должна думать не о себе, а о государстве! – значительно молвил начфукс. – Иначе, Дадакин, выковыряет нас народ из кресел вилами! Понял?
– Понял, Эдуард Степанович! – Помощник низко, как двоечник, опустил голову, отстегнул золотой браслет и, конфузясь, спрятал «Картье» в карман.
– То-то! И чтоб я этих часов больше не видел! – Скурятин пристукнул кулаком по столу и повернулся к депутации. – Ну, а у вас что?
– Беда, Эдуард Степанович, – голосом черного вестника взвыл Жарынин. – Беда! Гибнет в руках рейдеров «Ипокренино»! Эта гавань чудесных талантов, всю жизнь бороздивших океан вдохновения…
– Обождите! Какая пристань? – нахмурился начфукс. – Часы ваши покажите! Та-ак! Нормально. Нормально. А вам, – он исподлобья глянул на похолодевшего писодея, – можно бы и поскромнее!
– Виноват, – промямлил автор «Жадной нежности», сознавая, что позорно провалил задание Натальи Павловны.
– Володя, ты кого ко мне привел?
– Это, Эдуард Степанович, мои друзья: знаменитый режиссер Жарынин и э-э… видный писатель Кокотов…
– Кокотов? А ты Кокотову, который проходил по делу «Велес-банка», не родственничек?
– У того фамлия Крокотов – виновато поправил Дадакин.
– Да, верно! Молодец, Володя, что привел! Знаешь: люблю творцов. Сам, как говорится, далеко не чужд… – Скурятин пожал гостям руки, усадил их и сам сел, явно чего-то ожидая. – Ну, что там у вас?
– Беда, Эдуард Степанович… – снова завел шарманку Жарынин, сгустив трагизм до апокалиптического отчаянья. – Большая беда! Гавань талантов…
– Ясное дело – беда! – с неудовольствием оборвал начфукс. – Ко мне с радостью не ходят…
Он посмотрел на депутацию с тем выражением, какое бывает у серьезных мужчин, если поутру жена, неприбранная, сонная, в бигуди, противным голосом требует немедленно починить туалетный бачок, подтекающий уже полгода. Вова из Коврова незаметно нарисовал пальцем в воздухе круг, напоминая режиссеру про диск. Но Дмитрий Антонович после двух заполошных фальстартов сник от естественного изнеможения организма и утратил всякую бдительность. Кокотов с огорчением подумал, что переупотребление алкоголя способно выбить из формы даже такого мастера человеческого общения, как Жарынин. А тут еще, точно специально, из замшевой куртки соавтора грянул «Полет валькирий». Скурятин окаменел. Хороший человек зажмурился в отчаянье, а Дадакин посмотрел на режиссера, словно на серийного самоубийцу. Игровод, сунув руку в карман, попытался на ощупь выключить телефон, но не тут-то было: по кабинету неслась победная музыка крылатых дев. Бедный Дмитрий Антонович наморщил лысину, побагровел, пошел пятнами, но мобильник не умолкал. В такие минуты невольно заподозришь, что все эти технические штучки давно уж обзавелись электронными мозгами и мелко мстят человечеству за потребительское отношение. Писодей понял: положение надо спасать, – и, преодолевая природную робость, исключительно ради Натальи Павловны, спросил хриплым от волнения голосом:
– Эдуард Степанович, мне, конечно, страшно неловко, но другого случая просто не будет…
– Что такое?! – Начфукс с недоверием уставился на писателя, опасаясь очередного взвыва про гавань талантов.
– Где, где можно достать ваш последний диск? В магазинах нет, я спрашивал… – взмолился автор «Сумерек экстаза» и сжался в ожидании ответа.
Жарынин, заткнувший, наконец, валькирий, выразил лицом такое изумление, будто заговорил не Кокотов, а бюстик Есенина на столе. Обиженная физиономия Скурятина просветлела, заинтересовалась жизнью и задышала той нежной отзывчивостью, какая случается у солидных мужчин, когда юная, свежая, прибранная любовница заводит за ужином речь о новой шубке.
– И не достанете! – ответил он. – А предпоследний диск у вас есть?
– С русскими народными! – восторженно ввернул хороший человек.
– Нет. Но я много слышал… у знакомых, – соврал писодей. – Фантастика!
– А что же особенно понравилось?
Поняв, что влип, Кокотов незаметно глянул на Мохнача, а тот, сознавая трагизм ситуации, произвел руками по полированной поверхности некое равнинное движение. У писателя было всего несколько секунд, чтобы сообразить: или «Степь да степь…», или «Среди долины ровныя…» Надо решаться… Пауза неприлично затягивалась.
– «Степь да степь…»! – бухнул Андрей Львович, как прыгнул в прорубь, – и угадал.
– Соображаешь! – тепло кивнул начфукс. – Хочешь послушать?
– Конечно! Господи ты боже мой! – вскричали все, включая Дадакина, но исключая Жарынина, сникшего от своей непростительной оплошности и угрожающего падения содержания алкоголя в крови.
– Ну, да ла-адно уж… – Скурятин взял со стола и сдавил один из пультиков.
Автоматически закрылись плотные шторы на окнах, в кабинете стало полутемно. Второй пультик отодвинул деревянную панель и обнажил огромный плазменный монитор. Третий включил видеомагнитофон, и на экране появилась волнуемая ветром степь, ковыли, высокое синее небо, задумчивые скифские каменные бабы… А посреди всего этого раздолья обнаружился большой симфонический оркестр с инструментами и пюпитрами, словно велением джинна принесенный сюда из ямы Большого театра. Всемирно известный дирижер, чьи гастроли расписаны на пять лет вперед, церемонно пожал руку первой скрипке, сделал свирепое лицо, затем женственно махнул палочкой – и со всех углов обширного кабинета полилась знаменитая мелодия. В кадр въехал расписной возок, запряженный тройкой вороных. На облучке сидел начфукс в синем армяке, подпоясанном красным кушаком, и похлестывал кнутом по сафьяновому сапожку. Из-под мерлушковой шапки выбивались золотые есенинские кудри. Мгновенье – и он запел неприкаянным природным баском, который так хорош в разгар дружеского застолья:
Степь да степь кругом,Путь далек лежит.В той степи глухойЗамерзал ямщик…
Скурятин слушал себя, полузакрыв глаза и шевеля губами. Дадакин чуть покачивался на крокодиловых мысках, готовый улететь в горние сферы, подхваченный могучим пеньем шефа. Вова из Коврова блаженно улыбался, переводя восторженный взгляд с Кокотова на Жарынина, словно говоря им: «Слушайте, слушайте!
Такое бывает раз в жизни!» Писодей без труда изобразил благоговейное смятение чувств, а чтобы выглядело натуральнее, твердил про себя голосом Обояровой: «Вы мой рыцарь! Мне та-ак с вами интересно!» Лишь Дмитрий Антонович, то ли от самолюбивых переживаний, то ли от внутренней тоски естественного происхождения, то ли от того и другого вместе сидел хмурый, не охвачен общим восторгом.
Про меня скажи,Что в степи замерз,А любовь ееЯ с собой унес…
Допел ямщик Скурятин, бросил голову на грудь, и возок медленно выехал из кадра. Проводив его уважительным взглядом, дирижер еще несколько раз взмахнул палочкой, а затем ласковым движением словно усыпил умолкающий оркестр, который в следующую минуту растаял в воздухе. Осталась лишь степь с перекатами ковылей, да забытый, трепетный лист партитуры у подножья каменной бабы, скрестившей руки на животе.