Михаил Елизаров - Мультики
Все прояснил бесхитростный физрук, без обиняков спросивший на уроке физкультуры, правда ли, что я припадочный? Он-то был искренне расстроен, потому что рассчитывал на меня — приближалась районная спартакиада, а спортивные показатели у школы были низковаты.
Мне, конечно, было неприятно осознавать, что окружающие считают меня психованным. Косвенно виноваты были родители, это они по совету Божко сказали нашей классной Галине Аркадьевне, что у меня проблемы со здоровьем, та насплетничала в учительской и заодно поделилась новостью со своим любимчиком Алферовым, который не преминул сделать секрет общим достоянием.
Родители, конечно, были этим страшно недовольны, папа все порывался устроить скандал, дескать, классная руководительница поступила неэтично. Но мама возразила, что нам не хватало еще разговоров, что отец Рымбаева тоже псих, и предложила перевести меня в другую школу. Я вначале согласился, но потом все как-то само собой заглохло по многим причинам.
Единственный человек из класса, с кем я продолжал общаться, был Илья Лившиц. Он оказался настолько самодостаточен, что до него просто не дошли слухи о моей болезни или же ему было плевать на общественное мнение. Во всяком случае, Лившиц до середины четвертой четверти исправно выручал меня с точными науками, пока я однажды с удивлением не обнаружил, что больше не нуждаюсь в его помощи.
Болезнь странным образом положительно сказалась на моей успеваемости. В моем характере проявились новые черты — вязкость и обстоятельность, поначалу сводившие меня с ума. Если я садился за письменный стол, открывал учебник, то уже не мог оторваться, пока полностью досконально не осваивал материал. Первые недели было трудновато — обнаружились серьезные пробелы в знаниях. Ковыряясь в одной теореме, приходилось обращаться к пройденному материалу, который вообще уходил корнями в первую четверть. Стиснув зубы, я часами просиживал над учебниками, дотошно, скрупулезно разбирая по винтикам все эти синусы и косинусы, иксы и игреки…
Как-то в мае я поразил нашу математичку, когда вызванный на растерзание к доске, легко решил довольно-таки непростое задание. Говорю «непростое», потому что мне об этом на перемене сообщил Лившиц.
Математичка, не веря случившемуся, еще минут десять пытала меня, а затем объявила: "Ведь можешь, Рымбаев, если хочешь!" — и под улыбочки класса поставила мне в журнал аж две пятерки.
Кстати, физрука я тоже не подвел. Трехкилометровый кросс я пробежал со вторым результатом по району, а на турнике только уступил ребятам из спортивной школы. Так что учебный год, неожиданно для себя и родителей, я закончил без троек…
А школу я не менял — мне уже некого было стыдиться. Помню, с каким горьким чувством, точно на казнь, плелся я на уроки. Как же я боялся столкнуться в коридоре с Боней, Козубом, Сашкой Тренером, с Шевой. Мне казалось, после случившегося я не смогу посмотреть ребятам в глаза, сгорю от стыда, услышав их пусть и не вполне несправедливые, но резонные обвинения в предательстве. Я-то понимал, что ни в чем не виноват, что все подстроил Разумовский! Но как это было доказать?! Я заранее готовил речи, клятвы…
Жизнь распорядилась по-иному. Некому было упрекать меня, корить, обвинять, презирать.
Стыдно признаться, но в первую неделю я испытал облегчение от того, что все пропали. Точно и не было у меня никаких друзей — Бонн, Козуба, Тренера, Шевы. И вообще ничего не было, даже самих «мультиков». Но, увы, в ящике стола хранились последние заработанные мной деньги: три салатного цвета трешки, пятирублевая купюра нежно-голубого джинсового цвета, две кирпичных десятки с Лениным в овальной рамке… Я так их и не истратил. Они пролежали до павловской реформы, а потом и вовсе перестали быть деньгами. А что еще могло произойти с казначейскими билетами, на которых достоинства записывались витиеватыми волшебными шрифтами, словно из сказки о какой-нибудь Марье Моревне…
Спустя месяц страх перед реформаторием чуть поутих. Всякий раз после занятий бежал я за гаражи, втайне ждал, надеялся — вдруг появятся Куля, Лысый, Тоша, Паша Конь, Шайба… Никто не пришел.
По выходным я бродил нашими районными тропами в надежде наткнуться на Аню и Свету — безуспешно. Сгинули и Аня, и Света. Я встречал общих знакомых, спрашивал с замиранием сердца: видели ли, слышали?..
Впрочем, все это не более чем отговорки. Если бы я по-настоящему захотел кого-нибудь найти, то по крайней мере воспользовался бы адресами, которые назвал Разумовскому нарисованный Герман. Что и говорить, я просто боялся каких бы то ни было встреч.
Даже позвонить я никому не мог, у меня не было ни одного телефонного номера. Да и зачем они мне раньше были нужны — телефоны? С Боней, Козубом и Тренером я регулярно виделся в школе. С остальными мы по вечерам встречались за гаражами. В гостях я бывал только у Тоши, Кули и Тренера. И единожды заходил к Шеве.
А потом уже и звонить-то было некому. Я подозревал, какая страшная судьба постигла моих друзей. Наверняка их поодиночке подстерег худощавый лысый чудик с диапроектором, Разум Аркадьевич Разумовский, педагог с большой буквы. Привез на Пролетарскую 3, показал диафильм и заточил в своем реформатории при Детской комнате милиции №1…
Особенно мучительно было думать, что мое предательство послужило тем самым смягчающим обстоятельством, обеспечившим мне незаслуженную амнистию. Сколько же раз я обещал себе, что соберусь с духом, поеду на Пролетарскую 3, чтобы разделить участь моих друзей…
Никуда я не поехал. Я оправдывал себя тем, что не знаю, где находится эта улица — смешное и позорное объяснение. Как будто не существовало справочных…
Лишь ночами, лежа в кровати, я, глотая слезы, обращался к теням: "Простите меня!"
После экзаменов, мучимый жгучей совестью, я пересилил себя. Решил все же пройтись по знакомым адресам. Наперво заглянул к Тоше. По крайней мере, я был твердо уверен, что он проживает именно там — я же неоднократно бывал у него в гостях. Кроме того, у меня теплилась надежда, что Тошин дядя как сотрудник правоохранительных органов смог выручить своего племянника, уберег от реформатория.
Дверь открыла Тошина мать — грузная растрепанная женщина в махровом халате. Одной рукой она придерживала отвороты халата, закрывая тяжелые груди, другой держалась за дверь. Раньше я Тошину маму не видел — мы зависали у Тоши, только если она была в разъездах. Я, чуть смутившись, спросил:
— А можно Антона? Женщина зло переспросила:
— Антона? А ты сам-то кто?
— Герман Рымбаев… — Чтобы не встретиться с ней глазами, я уставился на рваный тапочек женщины. Из дыры выглядывал розовый ноготь большого пальца, живой и подвижный, как собачий нос.
— Я только хотел узнать, как у Антона дела…
— К Антону он пришел! — тявкнула надо мной женщина. — Узнать, как дела!..
Я исподлобья глянул на Тошину мать. По ее точно треснувшему от злости лицу бежали слезы.
— Пошел! Вон! — Она отступила на шаг и захлопнула дверь с таким грохотом, точно сама при этом повалилась спиной на какие-то доски.
Я не винил ее. И все же мне было обидно. Она была уверена, что именно я заложил ее сына, а теперь у меня еще хватает совести справляться о его делах.
Я крикнул:
— Прошу вас, поверьте мне! Я не виноват, я не предавал Антона! Откройте, я вам все объясню!..
Тошина мать из-за двери визгливо предупредила, что если я сейчас же не уберусь, то она вызовет милицию.
Что я мог сделать? Ждать милиции? Я развернулся и ушел.
Случайным образом у меня сохранился Тошин голос. Когда я только купил «Маяк», мы проверяли, как он записывает. Дурачились, пели, а Тоша читал стих: "Птичка села на сирень и серень, серень, серень…" — рядом ржали Тренер, Боня, Козуб и Аня…
В тот же день я зашел к Шеве, благо он жил в соседнем доме. Как и раньше, входная дверь у него была открыта. Шева в прошлый раз объяснял, что мать и бабка всегда дома, поэтому запираться нечего, кроме того, мать глухонемая, звонка не услышит, а бабка дни напролет в телевизор пялится…
В драном полутемном коридоре пахло мочой, стиркой и каким-то особенно грубым табаком. Тянулись бельевые веревки, под ногами мешались сношенные туфли, взрослые и детские, точно растоптанные в грязи коробки. Из кухни тянуло жареным луком. В ванной лилась вода и гремел таз.
Через коридор пробежали две девочки — худенькие и некрасивые, в одинаковых застиранных платьицах. Увидев незнакомого человека, они прекратили догонялки и остановились. Первая девочка хотела что-то спросить, непростительно отвлеклась и тут же получила от сообразительной сестры по голове пластмассовым медведем, взвыла и бросилась в погоню за обидчицей.
Я заглянул в нищую ободранную комнату. Перед телевизором в кресле, похожая на лопнувший мешок картошки, сидела бабка Шевы. Она дымила сигаретой без фильтра, удушливой, как торф. Рядом с ее ногой стояла керамическая пепельница в виде башмачка. Я поздоровался и спросил: