Олива Денаро (ЛП) - Ардоне Виола
Уехать из Мартораны — всё равно что пытаться избавиться от собственной тени: ведь ни стыд, ни чувство несправедливости происходящего не исчезнут просто потому, что ты ходишь теперь другими улицами. Им нужно время, нужны другие голоса, которые сольются с твоим, нужны отъезд — и возвращение. Поскольку, как ты мне не раз говорил, ни штиль, ни ураган не длятся вечно.
Вот почему сегодня я встала пораньше. Накрашу губы новой помадой, надену белое поплиновое платье, бирюзовые сандалии, образцово накрою на стол, приготовлю пасту с сардинами и отпраздную, спустя почти двадцать лет, своё свидетельство с отличием. Заодно отметим вживание в роль, наше долгое молчание и слишком краткие телефонные звонки, дни рождения каждого из нас и — скопом — прочие положенные праздники, семейные годовщины, развод, несколько свадеб и, наконец, упрямое желание снова жить здесь, в родном городе, при всём при этом и несмотря ни на что.
Сколько ещё дел! Спустившись по лестнице, я открываю дверь и замираю: от густого солёного жара мигом пересыхает в горле.
67.
Приоткрыть бы окошко, да только вместе с солёным морским воздухом в машину ворвётся жара: на небе-то ни облачка, ни капли дождя! Помню, в детстве ты всё ждала грозы, чтобы пойти собирать баббалучей, а её так долго не было, что ты совсем отчаялась. А я ведь предупреждал: кто над котелком стоит, у того вода не кипит. И после суда тебе то же самое сказал: да, радости мало, но семя ты заронила доброе, что-нибудь да взойдёт.
Пока зачитывали приговор, тот человек смеялся — куда там комедии с Франко и Чиччо[25]. Минимальный срок: да разве такое возможно? Какая-то женщина с волосами цвета пакли, по имени, умирать буду — вспомню, Анджелина Верро, свидетельствовала, что не слышала из соседней комнаты ни плача, ни звуков борьбы. Может, я чего не понимаю, но давно ли глубина ужаса и отвращения измеряется в этом мире громкостью криков и брани? В общем, по обвинению в «насильственном сношении» — как выразился судья — он был полностью оправдан за отсутствием доказательств. А какие, спрашивается, им нужны доказательства? Неужто сло́ва честной девушки теперь мало? Неужто мало смелости рассказать при всём народе о его делишках? Кто-то нашептал судье, что видел, как ты с ним танцевала, как сама его распаляла. Мол, хотела за него выйти, а я на пути встал, другому тебя пообещал. Вот и пришлось силой взять: только ради любви, однако же, поскольку, судью послушать, так украсть девушку прямо с улицы — дело полюбовное, а вовсе не разбойное, тем более такому приличному молодому человеку. Посмотрел бы я, что он скажет, когда за его малышкой так станут увиваться! Ещё и лжесвидетели — а на них не поскупились — в один голос запели, что ты не раз с ним говорила, что он тебе даже апельсин предлагал, и ты согласилась. Но даже будь это правдой, скажи, с каких это пор принять плод означает возжелать всё дерево?
— Долго ещё, Сальво? Меня мутит, — жалуется Амалия. Она уже сняла туфли и теперь принимается растирать ноги. Меня так и тянет ответить: «Сигарет двадцать, да ещё сто пятьдесят шесть выходов на обгон под трубные звуки клаксона — это если без происшествий», — но я лишь молча кладу руку ей на затылок, куда, как мне прекрасно известно, и сходятся пульсирующие ниточки боли. Совсем как в тот день. Адвокат защиты, Кришоне, сыпал скабрёзными вопросами, требовал запросить у доктора Провенцано медицинское заключение о твоём интимном состоянии, но ты отказалась. Можно подумать, это тебя судят! Мы с Амалией ещё переглянулись: уж не спим ли? Никогда не забуду ответа Сабеллы тому судье: я здесь представляю обвинение, а не защиту, сказал он. И моя клиентка явилась сюда не для того, чтобы доказать свою чистоту и порядочность, а для того, чтобы заявить о насилии, которому подверглась.
К счастью, для дачи показаний специально приехал дон Сантино, отец Тиндары, и лишь поэтому твоего обидчика в итоге всё-таки осудили. Выходит, не весь город стал нашим врагом: даже в самой тёмной ночи есть хоть одна звезда. Когда судья закончил читать приговор, шум поднялся хуже, чем на рынке: кто свистит, кто хлопает, кто вопит что есть мочи. А тот человек всё кривляется: «Гора родила мышь! — кричит. — За что боролись? Много шума из ничего!» — и рукой трясёт, пока его уводят, будто милостыню просит.
Клубок сцепившихся корней — нервы на затылке твоей матери — потихоньку распускается под моими пальцами.
— Совсем капельку, потерпи, — говорю я, чтобы её приободрить, хотя путь ещё неблизкий и это, скажу тебе честно, меня скорее радует. Те, кто возвращается издалека, должны проникаться родными местами постепенно, с каждым камнем, каждой травинкой, каждым клочком земли, иссушенным ветром до ломкой корки. Твоя мать, достав из сумки шитье, тотчас же суёт его обратно и глядит на меня, будто сказать что хочет. Потом, передумав, отворачивается к окну. Козимино крутит ручку приёмника, надеясь поймать выпуск новостей, но жена хватает его за руку:
— Оставь эту, мне нравится! — и принимается подпевать: — «Донателлы нет дома, она куда-то ушла, она исчезла, сбежала, умерла для меня…»
Выходит немного фальшиво, но он улыбается и не меняет станцию, пока не кончается песня. Дочь же, напротив, немедленно достаёт из рюкзачка крохотный кассетный плеер и втыкает наушники.
— Лия, вечно у тебя эти штуки в ушах! — взвизгивает Мена. А девчонка не отвечает: уже вся в своей музыке.
68.
Я подхожу к окну, стучу костяшками пальцев. Синьорина Панебьянко появляется не сразу — сперва приглушает радио: «Не понимаю, почему все так настойчиво зовут меня просто Донателлой…»
— Мы договаривались на сегодня…
— Так ведь всё готово, красавица моя: складные стулья я тебе собрала. Попросить Розарио отнести?
— Да, спасибо, я чуть попозже заскочу… — и я замираю, уставившись на розовые занавески.
— Может, тебе ещё что нужно, Оли? Я такую чу́дную кростату[26] со свежими фруктами испекла! Если хочешь…
— Спасибо, донна Кармелина, о сладком я сама позабочусь.
— Уверена? — в её голосе я слышу тревожную нотку — ту же, что пронизывала вчера твоё молчание в телефонной трубке, папа. Тревогу ведь можно передать и на расстоянии, не сказав ни слова.
— Как раз туда и иду, — отвечаю я и, простившись, направляюсь в сторону старой части города, ровно на противоположный конец от того места, где живу сейчас.
Мой дом теперь на берегу моря, что тебе, должно быть, не понравится, но ты всё равно его одобришь: ты ведь всегда предоставлял мне полную свободу поступать по-своему — и сомневаться потом, не совершила ли ошибки. Участка рядом нет, этого, конечно, не проглядишь, но, с другой стороны, от щепотки соли у тебя после стольких лет возни с землёй разве что аппетит разыграется. Оставив набережную слева, я начинаю взбираться к историческому центру. Вскоре потихоньку дают о себе знать ноги: ещё никогда подъём не казался мне таким долгим. Rosa, rosae, rosae, повторяла я про себя в детстве, поднимаясь от моря к дому, чтобы не чувствовать усталости, поскольку тогда ещё верила, что красивые слова способны одолеть любую несправедливость, любую боль… Сейчас бы мне те годы, скинула бы сандалии да пошлёпала босиком по шершавой, щекочущей пятки мостовой. Но время летит быстро, и далеко не всегда впустую: теперь между мной и той растрёпанной босоногой девчонкой такая пропасть, что, повстречайся мы сегодня, я бы даже поболтать с ней не смогла — как, наверное, и с собственной дочерью. В общем, вместо латыни я напеваю про себя засевшую в голове песенку: «Таких, как наша Донателла, не ищи на земле, она, как яркая комета, парит в вышине…» Перегибаюсь через парапет, бросаю напоследок взгляд на белые волны и окончательно углубляюсь в недра старого города, постукивая в такт музыке по тротуару каблуками бирюзовых сандалий. Их я купила весной, семь лет назад, когда была с Маддаленой в Сорренто.