Дина Рубина - Холодная весна в Провансе (сборник)
– Верни-ка на полку, – сказала я Борису. – За эти деньги мы отлично пообедаем в хорошем ресторане.
И вдруг от прилавка сказали что-то по-испански. Я обернулась – продавщица, молодая женщина (нежный крестик на короткой цепочке), приветливо мне улыбалась.
– Вы говорите по-английски? – спросила я.
– Это недорого! – повторила она на ломаном английском. – Поверьте, это замечательное каталонское кошерное вино, очень старое. В других местах вы не купите его за такую цену. Настоящее кошерное вино.
– Мы приехали из Иерусалима, – сказала я по-английски. – Что такое кошерные вина, знаем хорошо. Это немыслимая цена.
И она упрямо повторила вдруг на почти неопознаваемом иврите:
– Это недорого...
– Вы знаете иврит?
– Я учу его... Сюда часто заходят туристы из Израиля, надо немножко знать... – она складывала предложение из трех-четы-рех английских слов, разбавленных тремя-четырьмя ивритскими, чудовищно перевранными.
– Вы имеете отношение к евреям? – спросила я осторожно. И тогда она, доверчиво улыбнувшись, сказала то, от чего в который раз за сегодняшний день перевернулось мое сердце:
– Мы из анусим, – сказала она. И, потрогав крестик на груди, повторила: – Из анусим. Мне точно известно, что во мне есть еврейская кровь.
И тут невозможно не объясниться. Позже, когда по приезде домой я рассказывала эту историю друзьям, все они, прожившие не один год в Израиле, спрашивали – что она имела в виду? Почти никто не знал упомянутого слова в данном контексте. А эта молодая испанка знала! Потому что кличкой «марранос» крещеных евреев звали испанцы, ведь слово это означает по-испански – «свиньи», «проклятые». Так величали они новоявленных братьев во Христе. Евреи же, понятно, слово это не употребляли. И сами выкресты, и не отступившие от веры отцов их соплеменники, бежавшие из Испании, называли несчастных иначе: «анусим» – «изнасилованные». И в этом слове было все – и отношение к обряду вынужденного крещения, и готовность всегда принять назад собратьев, тайно вернувшихся к вере отцов, и жалость, и скорбь... Господи, пять веков! Пять веков семья молодой католички с золотым крестиком на груди помнит это глубинное, это погромное, скорбно-оплакивающее еврейское слово... Пять веков дети этого рода помнят – что с ними сделали...
– Как тебя зовут? – спросила я на иврите.
– Мария-Тереза, – сказала она, и, помолчав мгновение, улыбнувшись: – Мирьям... Конечно же, Мирьям...
Мы уже собрались уходить, и все никак не уходили. Меня опять колотила дрожь; никогда, ни в каком месте на земле, кроме как в Шереметьево, когда мы улетали из России, я не чувствовала такой глубинной, такой извечной обреченности, как в этом городе!
– Мои предки, – сказала я по-английски, – родом из Испании...
– Я вижу, – сказала она.
– ... И даже из Толедо. Может быть, ты слышала фамилию – Эспиноса? Был такой философ – Бенедикт Эспиноса. А сейчас в музее Эль Греко я видела картину еще одного моего предка, художника Эспиносы.
– Да! – воскликнула она с готовностью. – Знаю, конечно! Они здесь, здесь!
– Что значит – здесь? – спросил меня по-русски муж. – Кого она имеет в виду?
– Плохой английский, – пробормотала я, – она путает времена глаголов.
– Все они здесь, в Толедо, – оживленно продолжала Мария-Тереза, – их трое: дед, отец и сын. И все – художники! Вот, смотрите, – она повернулась к полкам и сняла небольшую картинку, написанную на доске. Сработано было под старину, нечто вроде натюрморта с серебряным семисвечником на расстеленном талесе. Нормальный еврейский промысел... На обороте картинки было выведено тонкой кисточкой «Эспиноса– 2000».
– Мне дурно... – сказала я мужу... – Они здесь живут все это время...
– Попроси у нее телефон, – тоже волнуясь, сказал Борис. – Позвоним из гостиницы.
– Ты с ума сошел? На каком языке я с ними буду говорить?!
Мы заплатили за бутылку кошерного каталонского вина, не влезающего ни в какие бюджетные наши рамки, попрощались с милой Марией-Терезой, вышли из лавочки и побрели вверх по улице.
И по всем законам жанра, в котором протекала вся наша поездка, минут через десять наткнулись на вывеску: «Артесания (мастерская) Эспиноса».
Это была не просто лавка, в окнах которой развешаны и расставлены сувениры на разный-всякий вкус и карман. Это была именная мастерская художника, чья подпись украшает штучный товар.
На пороге мастерской нас встретила расторопная крашеная блондинка лет шестидесяти.
– Сеньора... (далее следовала обращенная ко мне длинная фраза по-испански, к чему я уже привыкла).
– Кто здесь Эспиноса? – перебила я по-английски довольно бесцеремонно. Сердце у меня тряслось, как холодец.
– Вот он! – Она кивнула в дальний угол, где за столом, точнее, за чем-то, что напоминало нечто среднее между верстаком и наковальней, сидел старый человек и постукивал молоточком по резцу, отколупывая крошечные чешуйки металла на блюде. Он поднял голову и улыбнулся мне достаточно равнодушно.
Между тем его жена все вилась вокруг меня, пытаясь на ужасающей смеси английского и испанского обратить мое внимание то на какой-то кинжал, то на крестик, то на блюдо.
– Мы из Иерусалима, – сказала я ей. – Но мои предки жили в Испании.
– Я вижу, вижу! – закивала она. – Сеньора похожа на настоящую испанку!
(Дура, это все твои испанцы похожи на настоящих евреев!)
– Я... моя семья... – сказала я, тыча себя в грудь указательным пальцем... – май фэмэлы ту... ту... Эспиноса!
Нет, конечно, я не рассчитывала, что мне бросятся на шею (хотя почему бы и нет, черт побери!), но то, что последовало за этим моим косноязычным признанием, все же было некоторой неожиданностью.
– О! – воскликнула хозяйка цепко. – Вери найс! Тогда вы, конечно, должны у нас купить что-то на память... Вот это блюдо... Видите, здесь есть подпись – «Эспиноса-2000», оно стоит недорого для такой работы. Это тонкая работа, в других мастерских вы такой не найдете... А мы сделаем скидку 15 процентов!
Она схватила с прилавка калькулятор и стала резво щелкать кнопочками.
Я подошла к работающему мастеру. Он мельком взглянул на меня, опять вежливо улыбнулся (я была возможным покупателем) и опустил голову, мелкими точечными ударами молоточка выбивая чешуйки в верхнем луче звезды Давида на блюде.
Если б я говорила по-испански, что бы я сказала ему?
«Вот, смотри, – сказала бы я. – Мы с тобой – побеги старинного рода, далекие друг от друга, как та первая Колумбова каравелла, которая плыла в поисках „нового неба и новой земли“ для истерзанных и угнетенных, и те зловещие каравеллы конкистадоров, которые позже вывозили из благословенной страны награбленное золото инков. Ты, конечно, мнишь себя испанцем и думаешь, что выковыривание чешуек из нашего древнего символа на этом блюде – всего лишь промысел, приманка для еврейских туристов вроде меня. Ты даже не догадываешься, что обречен сквозь века сидеть над этим знаком – не важно, где он выбит – на дорогой могиле, с которой надо навеки расстаться, или на блюде толедской чеканки... Ибо никому из нас еще не удавалось вырваться из круга своего родового сна, даже если в этой земной жизни он тебя не беспокоит».
Если б я говорила по-испански, я ничего бы ему не сказала.
Потому что за каждым из нас молчаливо встали две разные ветви наших предков – тех, что приняли нищету, чуму, рабство, смерть ради памяти и чести, и тех, кто, отрекшись от себя, сохранил дома, имущество, родину и язык...
У него было морщинистое напряженное лицо мастерового, как у моего отца, когда тот легкими поклевываниями кисти завершает картину...
По-видимому, он совсем не говорил по-английски. Его делом было – работать, жена сбывала товар... Ну что ж, вполне еврейским промыслом жила эта старая испанская пара...
...Хозяин маленького темного и абсолютно пустого бара на задворках улицы Святого Бартоломео неподвижно стоял за стойкой, вперив взгляд куда-то поверх наших голов. Проследив за этим взглядом, я поняла, что внимание хозяина парализовано очередной корридой: экран установленного на кронштейне телевизора переливался алыми плащами и трахе де лусес – цветными, расшитыми золотом костюмами шествующих в параде матадоров.
Это была сдержанная поступь посвященных... Они брели по арене, три матадора – левая рука перебинтована плащом – один в алом, другой в зеленом, третий в желто-голубом; за ними следовали их квадрильи. Мерное и пышное шествие людей, не обреченных, но готовых к смерти.
Мы заказали по чашечке кофе и сели на высокие стулья за стойкой, так, чтобы видеть экран. Бармен долго, слишком долго возился с кофе, по-бычьи наклонив голову, исподлобья следя за экраном, лишь иногда на мгновение скашивая взгляд на свои руки.
Коррида де торос началась!
***Камера, установленная в загоне, выхватывает бегущего по темному проходу быка. Он бежит, натыкается на закрытую дверь, и это ввергает его, уже готового к бою, уже яристого, в еще большую ярость. И вдруг стальная дверь бычьих ворот поднимается, быка ослепляет удар полуденного солнца, и он навсегда выбегает в залитое светом пространство смерти, откуда минут через двадцать его исколотую тушу поволокут назад упряжкой мулов.