Ирина Муравьева - Ляля, Наташа, Тома (сборник)
И тут я увидела, как Рита спускается по лестнице с голубым свертком в руках. Рядом с ней шла пожилая медсестра и что-то объясняла.
Рита все еще была в желтых пятнах, и живот ее торчал из-под свертка, словно она и не родила. Лицо, правда, изменилось: глаза стали настойчивыми, а скулы заострились. Пока она одевалась, я поймала такси, похожее на белое горбатое животное. Мы вышли. На нас набросился снег.
– Ну и ну, – залезая в машину, сказала Рита, – только застрять не хватает! Вторая Фрунзенская, магазин «Свет».
– Зачем? – удивилась я. – Мы что, не к тебе едем?
Она помотала головой и откинулась на спинку сиденья. Голубой сверток в ее руках зашевелился, оттуда послышалось кряхтенье.
– Покажи! – попросила я.
– Потом, – сурово сказала она, – успеешь.
Мы медленно плыли среди гудков, зажженных фар, и казалось, что все это никогда не кончится: вечно будет тьма, ослепшие от колючего снега люди, неразбериха, холод, ветер… И куда мы с этим жалким сверточком, с этим сгустком простеганного неба, внутри которого спит существо, ни разу не видевшее ни травы, ни солнца?
Я смотрела на Ритино изменившееся старое лицо. Мне было восемнадцать, ей двадцать. Сегодня – пятница, в прошлое воскресенье она родила.
* * *Затормозили у магазина «Свет». Рита согнулась, прикрывая собой ребенка, и быстро вошла в подъезд. Дом был добротный, генеральский.
Батареи – горячие, в лифте – лужи растаявшего снега. Пахло жареной рыбой. На восьмом этаже лифт остановился. Рита бегло посмотрела на меня странными глазами.
– Ты со мной? – спросила она.
Ничего не понимая, я кивнула.
Она позвонила в одну из дверей – тоже добротную, кожаную, в золотых кнопках.
Открыл мужчина, с первого взгляда показавшийся мне старым. Густая шапка снежно-седых волос стояла над его лицом, как головной убор американских индейцев.
– Вот, – сказала Рита и протянула ему голубое, шелковое, – держи.
Он отшатнулся. Лицо его вспыхнуло, словно к нему поднесли спичку.
– Ты откуда? – вскрикнул он. – Чего ты хочешь от меня?
– Держи, держи, – настойчиво повторила Рита, – держи, это твое.
– Что – мое? – ужаснулся он. – Я тебя просил не делать этого! При чем здесь я?
Она положила сверток на порог разделявшей их двери и быстро пошла к лифту.
– Стой! – прорычал он. – Ты куда?
За его спиной выросла худая, как две капли воды похожая на него женщина с той же шапкой седых волос, только лоб ее был морщинистым и темным. Она подняла сверток, схватила Риту за плечо и всунула сверток ей в руки.
– Ах так? – звонко и весело спросила Рита. – Не нужна, да? А хотите, – голос ее сорвался, – хотите, я сейчас сброшу ее с лестницы? Хотите?
И глубоко наклонилась над пролетом, держа голубое на вытянутых руках. Меня затошнило от ужаса. Морщинистая старуха вырвала ребенка из ее рук и изо всех сил ударила Риту по лицу. Та отшатнулась.
– Уходи, – задыхаясь, сказала старуха. Я вгляделась: у нее были мертвые неподвижные глаза. – Уходи отсюда. Наломаешь дров – потом не исправишь. Бери и уходи.
Она отступила в квартиру и захлопнула дверь. Мы остались. Вода заголосила в батарее бабьей сочувствующей скороговоркой. Я подняла с полу ребенка. Рита нажала кнопку лифта. Но лифт и так шел вверх.
– Куда ты? – спросила я.
Она расстегнула пальто, потом кофту, и я увидела на ее лифчике два больших темных пятна.
– Молоко пришло, – нахмурившись, объяснила Рита, – перевяжу – и сгорит. За два дня сгорит.
Внутри голубого одеяла двигалось, дышало.
– Знаешь, – сказала она, – на Преображенской есть лес…
У меня заколотилось сердце, ноги стали ватными.
– Там есть лесок, – шептала она, кося глазами, – где весной, каждой весной, находят детей. Когда снег сходит, под сугробами. Мне говорили: каждой весной. И неродившиеся, и такие. И таких тоже…
Лифт остановился на нашем этаже. Из него выпорхнула запорошенная снегом, очень хорошенькая, с мокрыми ресницами, девушка в модной по тем временам шапочке «Буратино». Она светло улыбнулась нам и позвонила в квартиру, за дверью которой прятались седые. Никто не открыл ей. Девушка удивилась и позвонила еще раз – дольше и сильнее. За дверью была тишина.
– Вы к кому? – вдруг спросила ее Рита. – К Леве, наверное?
«Буратино» смущенно кивнула.
– Опоздали, – грустно вздохнула Рита, – опоздали. Умер он, Лева.
«Буратино» ахнула и прижала ко рту мокрые варежки.
– Умер, – смакуя короткое слово, повторила Рита, – родами умер, в воскресенье. Не смогли спасти. Сегодня похоронили. Мать очень плакала. Вечером поминки.
«Буратино» в ужасе взглянула на нее и бросилась вниз по лестнице, стуча сапожками.
– Ха, ха, ха! – страшно расхохоталась Рита, свесившись через перила огромной голой грудью. – Испугалась, да? Приходи на поминки!
Лестничное эхо подхватило ее смех и оборвало его хлопнувшей внизу дверью. И тут изнутри голубого свертка на моих руках раздался режущий крик, словно у существа, не видевшего ни травы, ни солнца, истощилось терпение.
– Есть хочет, – прошептала Рита, – я не могу…
– Покорми ее, – взмолилась я, – ты с ума сошла!
– Не могу! – свистящим шепотом выдохнула она. – Не могу я! Оставлю здесь, подберут. Я не могу!
Но тут же взяла ребенка, расстегнула мокрую кофту. Из глубины одеяла вылупилась темно-красная головка с продолговатыми глазами.
– Смотри какая, – прошептала Рита, – смотри!
Ребенок ухватился за большой черный сосок, и влажный, урчащий звук, сладкий, спокойный, похожий на голос самого молока, если бы оно заговорило, наполнил лестницу.
– Смотри какая, – сдерживая дыхание, повторила Рита, – хорошая, да?
Ребенок продолжал сосать, сосредоточенно глядя перед собой выпуклыми глазами с редкими загнутыми ресницами. Прошло минут пятнадцать-двадцать.
Наконец Рита спрятала грудь в липкий лифчик, застегнула пальто.
– Пошли, – сказала она.
Снега не стало меньше, но повадки его изменились. Он освещал собою зимнюю темноту улицы, и она лежала под ним, туго спеленутая, спрятанная от недоброго глаза, и только просила, чтобы он не бросал ее, шел и шел, успокаивая, прикладывая холодные полотенца к ее ранам и ссадинам, перебинтовывая, останавливая кровь.
Через полчаса мы с Ритой поднялись по загаженной кошками лестнице обреченного на скорый снос деревянного дома неподалеку от метро «Сокольники».
На стук открыла крест-накрест перевязанная серым деревенским платком женщина с полными паники глазами.
– Господи! – задохнулась она. – Да что ж ты так долго! Я уж не знала, куда бросаться!
И, выхватив у Риты ребенка, откинула уголок голубого одеяла, загулькала, засмеялась, заплакала. Вслед за ней мы прошли в комнату, освещенную тем же заоконным снегом. В комнате было три кровати. На одной, аккуратно застеленной клетчатым пледом, Рита спала вместе с матерью. На другой лежала ее парализованная бабушка, затрясшая лысой головой при нашем появлении и радостно замычавшая, третья кроватка была новая, детская, которую я еще не видела. Внутри ее сидел потертый плюшевый медведь.
Ритин письменный стол оказался сдвинут к окну, и на нем в идеальном порядке лежала стопка книг, относящихся к восемнадцатому веку европейской литературы. Помню, что в глаза мне бросился «Фауст» в переводе Пастернака. Мы учились на втором курсе, и «Фауст» входил в программу.
НА КРАЮ
«Я, Вася, не виновата в том, что меня за решетку посадили и теперь в зону переведут. В нашей стране таких преступников, как я, половина всего населения. Теперь в зоне жить пять лет. Какой же оттуда выйду?
Совсем старой. А мне детей нарожать, Василий, хочется. Двух мальчиков и девочку. Жить по-людски. Меня ребенком мать бросила, когда мне шесть лет только исполнилось, уехала в Сибирь. А может, и не в Сибирь.
Увез ее куда-то любимый человек. Нам с бабушкой писала редко, а потом и вовсе перестала. Так что я выросла без материнской ласки. Жили мы бедно, на одну бабушкину пенсию, а она еще выпить любила, потому что у нее, Вася, тоже жизнь была тяжелая, одно горе. Я в школе училась хорошо, книжки любила читать, про любовь очень любила, и фильмов много про любовь смотрела. И я, Вася, думаю, что ничего нет лучше, чем когда один человек другого любит и у них дети родятся.
Вы меня просите, Василий, чтобы я вам про себя все честно рассказывала. А мне рассказывать-то нечего. Замужем я не была, попалась на мелкой краже, когда мне пятнадцать лет было, и вся жизнь наперекосяк. Сначала колония. Потом вышла, получила паспорт. Профессию свою не люблю: фрезеровщица. Это я в колонии такую профессию приобрела. Перешла в торговлю. Помогла мне одна женщина.
А больше всего я петь люблю. Вы какие песни, Василий, уважаете? Напишите мне. Очень хочется, чтобы у нас с вами все было одинаковое, чтобы мы и песни любили одни и те же. У вас лицо очень красивое, Вася, вы на одного артиста похожи, индийского, я фамилию не помню. Буду с нетерпением ждать от вас ответа. Посылаю свой скромный подарок, курите на здоровье.