Уильям Голдинг - В непосредственной близости
— У меня нет семьи, мистер Тальбот, и жениться я не намерен. Но я способен на сильную и глубокую дружескую привязанность. Люди, как и канаты, имеют предел прочности. Потерять ваше покровительство, видеть, как более молодой человек, имеющий все преимущества, которых я лишен, поднимается на ступень, куда у меня нет надежды…
— Постойте, постойте! Если бы вы только знали о моей низости, о попытках плести интриги… Не говоря уж о самолюбии, которое я теперь воспринимаю… Я и сам не могу сказать как. По сравнению с вами я жалок — вот как обстоит дело. Я почту за величайшую честь ваше согласие продолжить нашу дружбу.
Он неожиданно шагнул вперед.
— Это больше, чем я смею надеяться — или заслуживаю. О, у вас совершенно измученный вид, сэр! Не расстраивайтесь так. Тучи рассеются. В последнее время вам выпало столько тягостных испытаний! Боюсь, своим поведением я прибавил вам забот.
— Я слишком многое узнал, вот в чем дело. Мужчины и женщины… Только не смейтесь — я намеревался благоразумно и рассудительно наблюдать за их природой со стороны, однако мои сношения с вами… И с ней, и с беднягой Виллером… Прошу вас, не обращайте внимания, эти невольные слезы — результат многочисленных моих ушибов. Господи, человек, который…
— Сколько вам лет?
Когда я ответил, он воскликнул:
— Всего-то?!
— А что вас удивляет? Сколько же мне лет, по-вашему?
— Я думал — больше. Гораздо больше.
Неприступное выражение лица его совершенно изменилось. Я, помедлив, протянул Чарльзу руку, и он, великодушный как истинный англичанин, схватил ее двумя руками и пожал — решительным и сильным пожатием.
— Эдмунд!
— Мой дорогой друг!
Все еще чувствуя некоторую комичность нашего положения, я понял, что наступил момент, когда сдержанность неуместна, и ответил на рукопожатие Чарльза.
ПОСТСКРИПТУМ
В этой же тетради мне следует извиниться за то, что мои записи обрываются столь резко. Возможный читатель — уважаемый читатель — изведет себя в бесконечных поисках объяснения, которого ему или ей никогда не найти. Причина того, что я оставил перо, в каком-то смысле банальная и даже досадная, и в то же время она послужила основанием для всеобщего веселья. Теперь я в безопасности — на суше; я заново научился ходить по твердой земле и подозреваю — хотя, наверное, не подобает так говорить, — что наше тогдашнее веселье представляло собой род помешательства, охватившего весь корабль, как если бы прав был штурман мистер Смайлс.
Итак, коротко.
Пока я и мой дорогой друг Чарльз Саммерс пытались выпутаться из дурацкого недоразумения, Камбершам сменился с вахты. Сам я не наблюдал последовавших событий, потому что самоубийство несчастного Виллера, коему я был свидетель, весьма сильно на меня подействовало. Мне пришлось оставаться в каюте, которую нашел для меня Чарльз, и лежать там, страдая от лихорадки; можно подумать, мушкет, помимо того, что убил Виллера, еще и ранил меня. Но мне подробно рассказали о том, как все произошло.
Когда Камбершам спускался вниз, наш баталер взял его в оборот. Мистер Джонс, которого все более заботило его имущество, что было на судне, попросил мистера Камбершама уделить ему несколько секунд. Позднее Камбершам пересказывал эту беседу Чарльзу Саммерсу и другим офицерам с большим весельем.
— Мистер Камбершам, прошу меня простить, но — потонет ли наш корабль?
Судьбе оказалось угодно, чтоб Джонс обратился к офицеру, который числился крупнейшим должником баталера. Мистер Камбершам со смехом воскликнул:
— Совершенно верно, трусливый ублюдок! Этот чертов корабль потонет, и смерть заплатит все долги!
Результат вышел совсем не тот, какого ожидал мистер Камбершам. Мистер Джонс, подгоняемый всепоглощающей страстью, поспешил прочь и возвратился с пачкой долговых расписок, по коим потребовал немедленной выплаты. Камбершам отказался и посоветовал использовать эти бумаги по назначению, о котором распространяться я не имею ни малейшего желания. Отказ платить возымел на баталера такое сильное действие, что он впал в тихую панику. Он поспешно бросился в обход по кораблю, не обращая внимания на качку, из-за чего не раз подвергся опасности оказаться за бортом, поскольку меньше всего в тот миг мистер Джонс заботился о собственной безопасности. В ином человеке это было бы проявлением либо безрассудства, либо героизма — либо одновременно и того, и другого. Баталер же просто-напросто спешил обежать весь корабль, дабы получить по долговым распискам; везде его встречали отказом платить, иногда еще более грубым, чем ответ Камбершама. Полагаю, ничто, включая «прибытие Нептуна», когда мы пересекали экватор, и праздник, устроенный во время встречи с «Алкионой», не могло предоставить такого всеобщего грандиозного развлечения. Ненадолго мы и впрямь стали «счастливым кораблем»!
К тому времени, как я оправился от своей странной слабости или хвори, наступила моя очередь. Мистер Джонс принес мне огромные счета за свечи и за болеутоляющую маковую настойку. Но тут меня осенило! Я поверг его в молчание и неподвижность, заявив, что ничего ему не должен: я, мол, задолжал Виллеру, а он умер, но я, конечно же, готов надлежащим образом заплатить его наследникам и правопреемникам.
После долгих и страстных увещеваний со стороны мистера Джонса он припомнил наш предыдущий разговор.
— По крайней мере, мистер Тальбот, заплатите мне за сосуд, который заказали!
— Сосуд?
— Для вашего дневника, чтоб не утонул.
— А, припоминаю. Но с какой стати я буду платить? Разве недостаточно расписки?
Тут он издал что-то вроде радостного ржания.
— Не будет денег, мистер Тальбот, — не будет и сосуда.
Я немного поразмыслил. Как, вероятно, помнит читатель, я и вправду просил его найти мне что-то, в чем можно хранить мои записи, чтобы доверить их волнам, но просил скорее в шутку, чем всерьез. Весьма похоже на мистера Джонса — запомнить чьи-то слова, принять их за чистую монету и обратить себе на пользу. Передо мной открылась возможность расквитаться с самой Бесчеловечностью за все человечество.
— Отлично, мистер Джонс. Я куплю у вас сосуд, но при одном условии: вы найдете ему место в своей шлюпке.
Это вызвало страстные возражения. Наконец баталер согласился доставить мои записки на берег и проследить, чтобы их отослали по нужному адресу. Первый сосуд, принесенный мистером Джонсом, назывался «горшочком». Это на самом деле был маленький глиняный кувшин, и я от него наотрез отказался.
— А если вы, мистер Джонс, налетите в вашей шлюпке на камни? Вы разлетитесь, как дохлая овца на солнце, и горшочек вместе с вами.
Лицо у мистера Джонса позеленело. Что ж, в таком случае он продаст мне анкерок.
— А что такое анкерок?
— Деревянная бочка, сэр.
— Очень хорошо.
Анкерок принесли — это оказался небольшой бочонок, галлонов на восемь, в котором прежде держали какую-то жидкость.
— Черт побери. Да я и сам сюда, наверное, помещусь!
Цену он заломил непомерную. Я понизил ее более чем наполовину, напустив на себя ту самую надменную манеру, которая когда-то так не понравилась мистеру Аскью.
— А теперь, мистер Джонс, поклянитесь доставить мой анкерок на сушу и передать его по нужному адресу, и помните, что в этот торжественный момент мы находимся перед вечным судом, который ждет нас всех — перед лицом Господа!
Должен признаться, что последнее высказывание совершенно не в моем характере, но мне хотелось сыграть роль до конца. Долгие годы изучения религии, тысячи церковных служб и сама могучая машина церкви — все в тот миг словно встало у меня за плечами и осенило голову мою подобно скверно закрепленному парусу. Я ощутил длань того самого Суда, о котором столь легкомысленно упомянул, и ощущение это мне не понравилось.
— Клянитесь.
Мистер Джонс, испытывавший, видимо, то же самое, что и я, с трепетом ответствовал:
— Клянусь.
Черт побери, ну просто «Гамлет» какой-то; мне всерьез стало не по себе. Я чувствовал, что по кораблю бродит призрак Колли. Да, все мы в смертельной опасности, и разум иногда над нами подшучивает.
— Кроме того, мистер Джонс, если мы не потонем, вы заберете у меня этот бочонок — по цене, которую я за него уплатил… я тоже, знаете ли, со странностями.
Тут следует добавить, что если корабль был в опасном положении, а я — в неопределенном положении, то команда судна была в еще более неопределенном положении. Мистер Джонс на пару с Камбершамом словно выпустили на волю нечто, содержавшееся до тех пор в оковах, потому что веселье на нашем «счастливом корабле» изменило свое качество и превратилось в то, что можно назвать не иначе как всеобщей истерией. Речь отнюдь не о простой женской истерике. Наиболее скверной стороной общей истерии был неуправляемый смех по самым пустячным поводам, наиболее приятной — типично британское умение оценить веселую шутку. В нашем поведении чувствовалось и определенное безразличие, и презрение к жизни, и даже некий налет безумия. Мне пришло в голову, что наилучшие проявления происходящего с нами имеют нечто общее с тем, как вели себя жертвы террора во Франции, которые, как говорят, смеялись в ожидании казни. Наихудшими же проявлениями были богохульство, дикое веселье, буйство и ярость, подобно тому, как это происходит в Ньюгейтской тюрьме, когда заключенные там бедняги выслушивают свой приговор.