Андреас Майер - Духов день
Они два часа бродили по окрестностям, Визнер выдавал все новые и новые идеи, одна несбыточнее другой. Он то бежал к Хорлоффу, то рвался поехать на Таунус, чтобы окинуть взором с гор родные просторы. Но оба они были не в состоянии сесть за руль. Визнер без конца рассказывал какие-то небылицы про пантеру, Буцериус вообще ничего не мог понять, про что это он и зачем она ему понадобилась. Но Визнер и не ждал от него понимания, он говорил крайне несвязно. Потом вдруг его охватил порыв увидеть, по возможности с самой высокой точки, закат солнца. Они поднялись на Мышиную башню и стали дожидаться заката. Но на Мышиной башне уже устроилась влюбленная парочка. Почувствовав, что их сгоняют, нарушив их уединение, они в полном разочаровании удалились, спустившись амурничать где-нибудь пониже. Небо было совсем светлым, часы только что пробили восемь, до заката было еще далеко. Визнер явно наметил себе на сегодня какую-то цель, ждать так долго он не мог и в половине девятого принялся дергать Буцериуса, чтобы спуститься вниз и отправиться снова в город. Он, правда, все еще твердил про тот самый миг, который отныне для него все, но при этом, судя по всему, имел в виду главным образом тот миг, когда снова увидит Катю Мор, он прилагал неимоверные усилия, чтобы вовремя поспеть к условленному месту. В ускоренном темпе дошли они до площади перед Старой пожарной каланчой и сели за один из дощатых столов. Как и накануне, там кипело веселье. Но Кати Мор нигде не было. Визнер сильно забеспокоился. Он был настолько выбит из колеи, что непрерывно, будучи не в состоянии сконцентрироваться на разговоре с Буцериусом, вертел влево и вправо головой, не переставая грызть ногти. Ему все отчетливее виделось, что на его месте находится кто-то другой, кого он вообще не знает, совершенно незнакомый ему человек, и будто этот человек действует здесь вместо него, Визнера, уже давно, все эти последние годы, а может, даже и всегда. Он впился под столом ногтями себе в руку, да так сильно, что выступила кровь, но боли он не чувствовал, скорее что-то вроде утешения. В этот момент (а все и длилось-то какой-то момент) он был очень далек отсюда, охваченный странной лихорадкой. Он испытывал глубочайший стыд, хотя не мог объяснить почему. К этому стыду прибавлялась еще абсолютная беспомощность и полная неспособность предпринять что-то, всё новые состояния души, которых Визнер раньше за собой не замечал… В этот момент возле его стола возникла Катя Мор.
III
Еще до подачи ходатайства он стоял под рододендроновым кустом и долго разглядывал ветки кустарника. Само их расположение свидетельствовало о полной гармонии природы. Никаких вопросов, никаких ответов, никакого диктата необходимости или случайности, никаких обязательств, тем более ходатайств. Все абсолютно молча и без слов. Какое-то мгновение он был буквально счастлив, созерцая идеальное строение куста. И радовался этому, как ребенок, даже захлопал в ладоши. Но внезапно все, только что воспринимавшееся им как столь естественное, показалось ему чрезвычайно сентиментальным, к тому же он вспомнил, что миллионы раз уже увязал в цепочках этих мыслей. Даже сам картезианский[16] посыл, что мысли его далеки от того, чтобы навязывать себе необходимость действий, показался ему теперь пошлым и утратившим свою необходимость. То, что твои мысли далеки от того, чтобы навязывать вещам необходимость, еще ни в коей мере не является необходимостью. Или может, так: раз ни в коей мере не является необходимостью то, что твои мысли далеки от того, чтобы навязывать вещам необходимость, значит, они и не есть необходимость. Ничто есть необходимость, все есть необходимость, часть также необходимость, хотя бы в виде определенной суммы, как некая известная мера. Это зависит от тебя, Шоссау, это зависит не от тебя, Шоссау. Возможно, все зависит только от того, чтобы в нужный момент произнести нужное слово, не дать ему увязнуть, а значит, и пропасть в этих цепочках слов, в которых ни в коей мере пет необходимости. (Другой Шоссау внутри его только язвительно засмеялся.) в этот момент в нем и вызрело решение подать ходатайство в Общественный фонд медицинского страхования, и он тут же прямым ходом направился от рододендрона, что рос на променаде чуть ниже замка, в местное отделение больничной кассы во Фридберге. Впрочем, прежде чем продолжить историю про ходатайство, необходимо еще сказать, что рано-рано утром во вторник кое-что случилось, что оставило после себя ощущение события крайне необычного. Можно даже сказать, некоторые жители Нижнего Флорштадта отреагировали на него тем, что прямо-таки вышли из себя или же впали в дурное настроение. Событие это касалось фрау Штробель, женщины, убиравшейся в доме Себастьяна Адомайта. Сам Шоссау и все остальные, собравшиеся утром этого дня в нотариальной конторе Вайнётера, чтобы присутствовать при оглашении завещания Адомайта (или всего лишь уведомления, до последнего момента так никто и не знал, что за документ лежал в конверте у нотариуса), узнали о том, что случилось с фрау Штробель, только позднее, ближе к полудню. Фрау Штробель половину вчерашнего дня просидела в заведении, любовно называемом пивнушкой, и много пила там в полной отрешенности. Говорят, она несколько раз засыпала, сидя на одном месте, прямо над тарелкой с поданной едой. Всем бросалась в глаза ее склонность к слезливости, слезы стояли в ее глазах, даже когда она заказывала пиво и шнапс, присутствующим это казалось неуместным, и во время исполнения песен по радио глаза у нее тоже были на мокром месте. Рано вечером ее посадили в такси и отправили домой, соседи слышали ночью в квартире Штробель жалобное вытье. Все это обсуждалось на следующее утро на все лады жителями Нижнего Флорштадта как дома, так и на рабочих местах, а также посетителями трактиров и пивных. Большинство придерживалось мнения, что отношение старой женщины к Адомайту было ненормальным, поскольку две такие разные персоны, а именно таким было суждение селян, не должны иметь между собой ничего общего. Адомайт приковал к себе простую и наивную женщину, а она, в свою очередь, была во всем послушна старому надменному господину, правда, никто не знал, в какой мере. Ходили также пересуды, что старый Адомайт предположительно завещал ей все свое наследство или, по крайней мере, значительную часть его. Потом стали поговаривать, Адомайт определенно ничего ей не оставил, потому что, пользуясь ее послушанием, лишь эксплуатировал старую женщину, как всегда эксплуатировал и всех остальных, такой, как Адомайт, ни на йоту не отступится от своего богатства, лучше унесет все с собой в могилу. А потом поползли слухи, будто Адомайт раздарил все свое состояние неизвестно кому, а может, завещал одному из объединений (союзу егерей или Мальтийскому ордену). Эти слухи продержались всего лишь несколько часов, до того момента, как стало известно о назначенном сроке оглашения завещания в конторе нотариуса Вайнётера, что внесло для некоторых ясность, а для большинства только усилившего и без того полную сумятицу в их голове, но об этом чуть позже. Что же касается события, повергнувшего всех либо в дурное настроение, либо в полное расстройство, в зависимости от того, какие эмоции оно вызывало при обсуждении, так оно заключалось в том, что старую фрау Штробель хватил в квартире рано утром удар, а возможно, еще и ночью. После того как это обнаружила ее соседка (она направила в квартиру Штробель своего племянника), старую женщину доставили на санитарной машине в окружную больницу Фридберга в очень плохом состоянии. Причиной инсульта стали, очевидно, ее панические пароксизмы в связи со смертью Адомайта и чрезмерное количество выпитого за прошедший день алкоголя.
Весть о случившемся распространилась молниеносно, но слов сочувствия было мало. Зато скоропалительно возникла теория, что этот инсульт только и мог случиться по причине особых отношений фрау Штробель с умершим Адомайтом. Но поскольку такие отношения оценивались не иначе как конфуз и даже мерзость, одним словом, как нечто такое, на что не способна ни одна разумная и порядочная женщина, то, естественно, и в самом инсульте усматривали нечто, что никогда не случилось бы с приличной особой. Этот инсульт явился, по их мнению, совершенно неуместным выражением симпатии к умершему, выходит, она хотела этим сказать, что хочет умереть вслед за ним. Но какие у нее на то были основания? Она что, нечто особенное? Это она-то, всего лишь самая обыкновенная уборщица! Если бы она вела приличествующий образ жизни, то и конца такого бы не было! При этом все забывали, что до того фрау Штробель никогда никому не давала повода сомневаться в ее порядочности. В конце концов, никто из них даже не знал, каковы были истинные отношения между нею и Адомайтом. В это утро про обоих старых людей рассказывали жуткие непристойности, и притом так гладко, как по писаному, каждый из рассказчиков говорил другому, что слышал от одного то-то и то-то, а сам он лишь передает то, что слышал, и никакой ответственности за это не несет. В это было трудно поверить, но непритязательная фрау Штробель за несколько часов превратилась в глазах общественности в точно такую же заносчивую и самонадеянную особу, каким был для них Адомайт, и при этом исключительно только по причине хватившего ее удара. Создавалось даже такое впечатление, что и самого инсульта-то она как бы недостойна, позволяет себе слишком много, такие, как она, на это и прав-то не имеют. Говорят, что господин Мунк, услышав в середине дня про инсульт, сказал: гордым быть — глупым слыть. Племянник соседки нашел фрау Штробель на кухне, она лежала на полу, на голове зияла рана, видимо, она ударилась о край стола. Она лежала как одеревеневшая, в странной скрюченной позе, и неотрывно глядела на оконные занавески. Похоже, много часов, сказал племянник, потому что вся окаменела и не могла двигаться. В этом взгляде сосредоточилась ее воля к выживанию, заявил потом с уверенностью племянник, она вся сконцентрировалась на этих занавесках, дожидаясь, что кто-то ее найдет и тогда она выживет. Это была, конечно, всего лишь экстравагантная теория племянника (он славился подобными выспренними заявлениями). Врач во Фридберге считал, женщина находится в абсолютно деморализованном состоянии, и по его впечатлению, в ее теле нет даже малейших признаков воли к жизни. Но племянник соседки навязчиво распространял повсюду свою версию с занавесками, поскольку это была его собственная идея, и он был горд ею, так что потом еще принялись язвительно комментировать ее неотрывный взгляд, направленный на занавески, усматривая в этом крайне необычное и странное поведение старой женщины, ни сном ни духом не ведавшей об этих причудливых интерпретациях и никогда не дававшей повода ко всему тому, что про нее сейчас говорили. Можно было услышать даже такое, что старый Адомайт с самого начала, то есть с пятидесятых годов, когда выкинул сестру из дому, кое-что сотворил со Штробель, правда, дальше намеков дело не шло. Между Адомайтом и Штробель с самого начала была полная ясность, утверждали злые языки, но и в этом случае никто в детали не вдавался, все ограничивались одними лишь образными выражениями. Племянник соседки и здесь отличился, в течение всего утра он озвучивал все новые и новые инсинуации и намеки, распространяя недостоверную информацию, будь то услышанное им от кого-то лично или выдуманное им самим, и все ради придания себе особой важности. Все, кто в это утро собрался в конторе Вайнётера, понятия не имели о случившемся.