Пер Энквист - Пятая зима магнетизёра
Зал в изумлении зашумел. Все повскакали с мест, чтобы поглядеть на говорившую. Я покосился на Мейснера: он стиснул зубы.
Когда ропот стих, женщина сказала, что считает себя нареченной невестой Мейснера и готова позаботиться о нем. Она просит суд немедля отпустить его на свободу, потому что ей очень нужен мужчина.
При этих словах зал разразился хохотом.
Побагровевший Мейснер, вскочив, заявил, что не намерен вручать свою судьбу этой дурехе, как бы ни нуждалась она в мужчине. Громким, резким голосом он заявил, что этот состав суда непригоден для подобного разбирательства, он имеет право, чтобы его дело рассматривала комиссия из одних только медиков, а это судилище совершает страшную несправедливость, вознамерившись вынести суждение о новой медицинской методе, способной служить всеобщему благу.
Закончил он свое пылкое выступление требованием, чтобы суд распустили и особая комиссия, не такая пристрастная, как в Париже (я так и подскочил при этих словах — они полностью противоречили тому, что мне сообщил в письме мой брат!), подвергла изучению его идеи.
Он самым решительным образом отверг женщину и все ее притязания.
Судьи некоторое время пребывали в замешательстве. Потом председательствующий произнес несколько слов, которые, ко всеобщему облегчению, подтвердили правомочия суда.
Шум, поднявшийся после вспышки Мейснера, еще не улегся. Женщина, плохо одетая и с виду очень усталая, так и стояла в растерянности у своей скамьи. Через некоторое время те, кто сидел сзади, стали дергать ее за юбку; она смущенно обернулась и опустилась на место, съежившись, чтобы не заслонять им происходящее.
Сидевшей рядом с ней девушке было, наверно, лет пятнадцать. Она, без сомнения, была слабоумной. Смотрела пустым взглядом прямо перед собой и все время улыбалась.
Теперь, когда я пишу эти заметки, слушание дела окончено. Я снова сижу у себя в комнате и слышу, как моя дочь негромко беседует со Штайнером. Они сидят в гостиной. Еще недавно она играла, теперь они беседуют.
Ту женщину из зала суда я привел к нам домой. Когда заседание окончилось, она уселась на лестнице у входа, дочь рядом с ней. Женщина горько плакала. Я дотронулся до ее плеча и спросил, не хочет ли она поесть — может, это немного ее подбодрит. Продолжая рыдать, она встала и приказала дочери идти за ней.
Мы втроем направились к нам домой. Многие смотрели на нас с любопытством. Женщина передвигалась с трудом — она была на последних месяцах беременности.
Мы принесли им еду, они поели. Но когда мы предложили им ночлег, их почему-то охватила тревога. Я стал их убеждать, что до ближайшего города далеко и им не дойти туда засветло — уже вечерело.
Тогда они согласились у нас переночевать. Они лежат в каморке служанки. Одеты они в рубище.
Тут самое время упомянуть о том, что рассказал Готфрид Крамм. Историю эту я услышал вчера. Вот она.
Два месяца назад Крамму довелось присутствовать при лечении, которое Мейснер проводил в доме на углу Готшалькштрассе и Майцгассе. Там лежал больной мужчина. Мейснер его лечил.
Комната была скупо освещена, и, по мере того как сеанс продолжался, Мейснер становился все беспокойней и неприкаянней. Он то и дело озирался, спрашивал, не стоит ли кто за дверью, просил Ткача проверить, нет ли кого на лестнице, раздраженно потребовал, чтобы присутствующие затихли, и был слышен каждый звук, а под конец вообще почти перестал обращать внимание на пациента. Тогда Крамм спросил, что его беспокоит.
— Сила ищет меня, — ответил Мейснер.
Никто не понял, что он хочет сказать. Пациент, на голени которого была большая трофическая язва, гноившаяся и источавшая зловоние, сделал попытку сесть. Быстро обернувшись к больному, Мейснер резко толкнул его в грудь правой рукой, так что тот откинулся назад. За окном поднялся сильный ветер.
Мейснер замер, прислушиваясь теперь только к звукам за окном. Он вслушивался в них сосредоточенно и напряженно. Ветер выл, присутствующие испуганно глядели на Мейснера. Окно обледенело. В последние месяцы его никто не открывал.
— Вот оно, — прошептал вдруг Мейснер.
Окно внезапно распахнулось, в комнату ворвался ветер. Мейснер громко вскрикнул и упал ничком. В комнате стало холодно, свечу задуло. Охваченные ужасом свидетели шумно двинулись к двери, пытаясь ощупью ее найти.
И вдруг ветер стих. Окно оказалось закрыто. Кто-то зажег свечу. Мейснер лежал на спине, раскинув руки, и улыбался, глядя в потолок. Ткач исчез. Пациент громко всхлипывал. Повязка на его ноге размоталась, и каждый мог увидеть его зеленую с изъеденными краями язву.
Мейснер продолжал лежать не шевелясь.
— Я звал ее, — промолвил он, — и она пришла. Потом я изгнал ее, и она исчезла. Я жив. Пациент жив. Можем начать сначала.
Тут в комнату вошел Ткач. Он, всхлипывая, подошел к своему господину и дотронулся до него. Мейснер медленно перевернулся на живот, встал на колени, потом поднялся во весь рост, снял с себя кожаный пояс и изо всей силы вытянул им Ткача по спине. Стоявший на коленях Ткач рухнул ничком.
Вот что рассказал Готфрид Крамм. Мне эта история совершенно неинтересна, к тому же она наверняка выдумана, и я вообще не придал бы ей значения, если бы другой очевидец не подтвердил ее мне.
Этого другого звали Карл Мерингер.
Его рассказ начинается с того места, где кончается история Крамма.
Мерингер задержался в доме больного после того, как другие разошлись. В комнате остались только страдалец с язвой на ноге, Мейснер, Ткач и пожилая женщина, родственница больного.
Мейснер с Ткачом вышли в соседнюю комнату. Они просили, чтобы их оставили одних. Но Мерингер увидел их. Он подглядывал за ними в дверную щель.
Мейснер стоял на коленях посреди комнаты. Лицо его было спокойным, усталым и скорбным. Очертания крутых скул никогда не казались такими мягкими. Глаза у него были закрыты, в руках ремень, который он с себя снял. Он молча протянул его Ткачу. Ткач взял ремень. Тогда Мейснер знаком приказал Ткачу, чтобы тот начал его бить. После долгих колебаний Ткач повиновался.
Удары сыпались на плечи и на спину Мейснера, а он неподвижно стоял на коленях с закрытыми глазами. Вид у него был усталый и страдальческий. Он не произносил ни слова.
Произошло это за два месяца до суда.
Мерингер осмотрел оконную раму. Гвозди, которыми ее забили на зиму, были вытащены. То ли рукой человека, то ли какой-то другой силой.
Язва стала зарубцовываться. Слух о происшествии, об окне, о наступившей темноте, о чем-то, что искало Мейснера, по-видимому, широко распространился, хотя до моих ушей не дошел, а ведь мне следовало узнать об этом первому. Но я, Клаус Зелингер, обо всем узнаю слишком поздно. Никто не рассказал мне о том, что искало Мейснера. Никто не рассказал об ударах. Никто не дал мне осмотреть окно.
Никто не соблаговолил дать мне пережить внезапный страх, когда свет погас, и стало темно и что-то посетило магнетизера.
Пациента с трофической язвой Мейснер лечил потом следующим образом. Мейснер внушал ему, что дьявола нет, есть только движение в самом пациенте, которое можно уподобить дьяволу. Движение это заперто, связано, точно закрытое окно. То, что произошло у них на глазах, было знаком. Пациент лежал и слушал, широко раскрыв глаза, он вдруг начал улыбаться, ожил, был счастлив. Он уснул спокойным сном и до самой кончины не причинял своим близким никаких хлопот.
Умер он за два дня до начала суда. Уверяли, что все это время он вел себя тихо, спокойно, часто улыбался, на боли никогда не жаловался. Часто слышали, как он говорит сам с собой, обращаясь в пустоту, не отводя взгляда от темного прямоугольника окна. Что он говорит, не понимал никто.
Умер он за два дня до начала суда. Никто не слышал, как это случилось. Еще накануне он говорил своим родным о Мейснере, повторял, что верит ему, что все зло раз и навсегда изгнано из его тела. Говорил, что счастлив. Они обнаружили его почти сползшим с кровати — голова безвольно склонилась к плечу, расширенные глаза уставились в пустоту.
На суде об этом случае ни разу не упомянули. Мне, Клаусу Зелингеру, этот рассказ только прибавил трудностей к тем, которых и без того уже довольно. Не знаю, почему умер этот больной. Не знаю, во что он верил. История, рассказанная Готфридом Краммом, вызывает у меня сомнения — мне рассказали ее так много времени спустя, что она утратила все признаки правдоподобия. Я ничего не знаю об окне, об ударах ремнем и вообще о чем бы то ни было. Я сомневаюсь.
И все же я присоединил этот рассказ к другим свидетельствам. Они все лежат на мне бременем, карой за мою ограниченность, за недостаток восприимчивости. Меня там не было, это случилось без меня, и все же это меня касается.
Дочь заиграла снова. Я отбиваю такт ногой, я спокоен, хоть и устал, но я знаю: ничто не приходит извне, ни сумятица, ни спокойствие. Все уже было во мне самом, было все время. Я предъявил обвинение самому себе.