Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 12 2010)
— Улыбайся! — говорит она, не размыкая губ, — так, чтобы не услышали сидящие впереди них.
И он послушно улыбается, отвернувшись от неё и время от времени кивая головой.
О, эта его покладистость — которая становится очевидной сразу после того, как он очередной раз нашкодит — как с той певичкой на глазах у всех. А она — она молчала на людях, даже наедине не устраивала ему скандалов, кроме уж совсем запущенных случаев.
Зато, отвязавшись, он становился послушным и потакающим ей во всём. Ей это нравилось — исполнялся любой её каприз, даже самый замысловатый, ведь, несмотря ни на что, он добился таких глобальных побед, достиг таких высот, на которых теряется любой промах.
— Улыбайся! — говорит она сама себе, когда, забывшись, вдруг на секунду представляет, как бы он отреагировал, если бы она ему рассказала всю правду о том выкидыше, случившемся во время одного из первых его загулов. Он тогда тоже каялся, обещал, забрасывал телеграммами... С телеграммы у них когда-то всё и началось — так он сделал предложение, она даже улыбнулась, когда ей вручили те строки, где в телеграфном стиле он предлагал, обязался и умолял...
— Улыбайся! — снова одёргивает она его, о чём-то задумавшегося и вяло помахивающего рукой толпе встречающих.
И он уже не успевает улыбнуться, ослушавшись её в последний раз — не по своей вине замолкая навеки и забрызгав кровью из простреленной головы её розовый костюм от Шанель.
И никто не видит, как из здания книжного склада выходит мужчина с немного искусственной улыбкой на лице.
Сон
Летом она никуда не выезжает.
В любой день после обеда её можно застать на берегу реки, одну, чуть смежившую веки или задремавшую и склонившую голову на грудь. Она уже не в том возрасте, чтобы сидеть на земле, как тогда, а потому для неё устроена небольшая беседка — ничего лишнего, только крохотная скамеечка и небольшая арка из плетёного тростника над ней.
Всё как всегда — так было и десять лет назад, и тридцать, и даже раньше. Сначала она сидит с закрытыми глазами, оставляя крошечные щелки между веками, надеясь увидеть через них то, повторения чего она ждёт все эти годы. Тогда, в юности, ей бы, наверное, помешала длинная чёлка или ресницы — густые, через которые разглядеть ничего не удавалось. Но ресницы уже давно не те, как и она сама, дремлющая на берегу реки и вспоминающая жизнь — поездки, путешествия, мужчин, добивавшихся её расположения, женщин, мнящих себя соперницами. Но все эти воспоминания ничто по сравнению с тем погожим деньком, о повторении которого она мечтает многие годы, хоть так и не знает, что это было — сон или явь.
Сегодня ей как-то особенно не по себе, и, может быть, всё случится именно сегодня, думает она, ощущая холод в подушечках пальцев и какую-то особенную ясность ума, будто она теперь всё поняла и узнала обо всём сущем. Вскоре она уже склоняет голову на грудь, и Кролик в лайковых перчатках, бормочущий себе под нос что-то суетливое, даже прислушивается на секундочку к её дыханию, но ему некогда, он опаздывает, Герцогиня будет в ярости.
Вечером, когда он пробегает мимо, она сидит в той же позе, со склонённой головой и неестественно счастливым выражением лица. Уже миновав беседку, он зачем-то возвращается, достаёт из жилетного кармана раскрошенный кренделёк и кладёт ей на колени.
Но она уже не здесь.
Отец
В комнате хорошо натоплено — так, как он любит.
Он не переносит холод ещё с молодых лет, когда долгими зимними вечерами приходилось сидеть в избе и смотреть в окно, пережидая, когда закончится затяжная метель и можно будет выйти на улицу, подставив солнцу лицо. После метелей приходило тепло, и на весеннем солнце у него вылезали на лбу, на щеках, на носу смешные веснушки, которые так нравились ей. Ему с ней было хорошо, но он тогда сказал что-то сухое и бравурное, вроде “Я не могу располагать собой!” — и ушёл.
Она была первой и единственной, от кого ушёл он . Остальные расставались с ним сами, так получалось. К той, первой, он даже не успел на похороны.
Он вообще не любил похорон, покойников и запаха смерти, который не выветривается никакими сквозняками. Он любил жизнь — простую, незатейливую. Он любил детей и считал себя хорошим отцом. Не без строгостей, но какой же отец без учения. Его отец с ним не церемонился, да и со своей женой тоже — а ведь вырастили сына на загляденье. Хотя однажды через родню он услышал, что мама ругает его и непутёвость его детей, но в это не поверил, а проверить тогда так и не успел, были дела поважнее. Потом стало поздно спрашивать, оставалось только прислать венок на мамину могилу.
А его воспитание дало плоды. Нет, конечно, в юности его сыновья почудили, не без того, он и сам был шалопаем из самых отъявленных. И с женщинами им не везло, как и ему, — разве что он сам помогал сыновьям с выбором подруг жизни и предостерегал от повторения своих ошибок. Да, старшему это было поперёк характера, но отцу он подчинился. Ну а армия сделала из него настоящего мужчину, пусть и случилась эта неприятная история, после которой ещё долго пришлось “отмываться” всем им.
А младший стал тем, кем мог быть отец, если бы не занялся серьёзными делами, — оболтусом и пьяницей, одинаково легко меняющим подруг и показывающим фигуры высшего пилотажа на глазах у ахающих начальников.
При всей любви к детям, к внукам он был равнодушен и привечал только одного — названного дочерью в честь него. Мальчишка был непоседливым и таким смешливым, что иногда он даже забывал о том, как сам зажимался перед отцом и боялся пискнуть или засмеяться, — за подобный смешок много лет спустя он выставил своего старшего за дверь, наподдав ему сапогом и не пуская несколько дней на порог. Ничего, проветрил голову, ему не помешает — потом смирнее стал.
А внучку дозволялись любые шалости, никто не журил его за малышовые чудачества. Дочка призналась, что у внука это от него самого, он по-отцовски подарил ей кусочек своей души, а она передала ту частицу внуку. Правда, однажды он слышал, как она чуть под хмельком рассказывала кому-то по телефону, что кроме того кусочка у отца ничего не осталось от души... Но он всё равно считал и считает себя хорошим отцом — для неё и для других, — что бы ни говорили.
А сейчас ему становится всё холоднее, комната будто выстужается мартовским ветром за окном. Он уже почти не помнит, почему оказался тут, на полу, и почему по его щеке стекает слюна и засыхает чуть буроватым пятном.
И лёжа в луже собственной мочи, он помнит сейчас только одно — что он лучший отец на свете.
Отец народов.
Аншлаг
Он снова присел, с его суставами стало всё труднее целый день держаться на ногах.
Ему всё стало труднее: например, сдерживаться, когда жена, ухмыляясь, сообщает, что завтра снова идёт к парикмахеру. Нет, у парикмахера она и впрямь бывает — тому свидетелем её очередная причёска и обновлённый цвет волос, название которого знают разве что специалисты по спектральному анализу.
Но в “парикмахерский” день она бывает и у того, кудрявого, давно уже облысевшего и зачёсывающего свои жидкие кудряшки наверх, поэта.
Но не только у него — её видели и у бывшего , вышедшего после отсидки, уже давно немолодого, но, кто спорит, брутального и страшного в своей ярости бородача.
А он — что он... Он согласился с ней, даже когда пришлось уволить билетёра и самому встать “на двери”. Видите ли, приме не понравился косой взгляд после премьеры.
Да что теперь говорить про его театр — он давно потерял интерес к искусству, но тянет эту лямку, директорствует, пытается выжить, экономит на всём — лишь бы она блеснула в новой роли и заручилась восхищением всё новых и новых поклонников.
А в ответ она бранит его за нелюбовь к животным, ещё после того случая, за его юношеский задор, давно пропавший, даже за то, в чём он сам не виноват, за то стыдное, о чём знали только она и его отец, сам сожалевший, что вовремя не подумал о его семейном благополучии.
Но отца больше нет, а сам он сидит в дверях полупустого зала, продолжая надеяться — пусть это будет аншлаг! — и почти не реагирует, когда шутники, проходящие мимо, привычно накалывают билетики на его деревянный нос.
Рифмы