Марио Бенедетти - Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы
— Аа-ай! — невольно вырывается у нее.
— Я не собираюсь возвращаться в Уругвай, — говорит во главе стола Бальестерос, обдавая Ларральде горячим дыханием. — Раз-другой, возможно, поеду навестить мать и племянников, но оставаться там — ни за что.
— Не знаю, сумел ли бы я до такой степени оторваться от родной почвы.
— Ясно, сумели бы. Все могут. А знаете, что лучше всего лечит от ностальгии? Комфорт. Я здесь хорошо устроился, живу с комфортом и даже не вспоминаю про Пасо-Молино. Чего стоит одно чувство: вы нажимаете на кнопку, и вам отвечает весь мир. Я уверен, вы согласитесь, что жизнь здесь чудесно механизирована. Однажды кто-то — кажется, один мексиканец — сказал, только чтобы испортить мне пищеварение: «Да, все чудесно механизировано: а вот подумали ли вы о том, сколько тысяч людей в остальных краях Америки голодают, чтобы североамериканцы могли нажимать на кнопку?» Но могу вас заверить, пищеварение он мне не испортил; я сказал ему… Знаете, что я ему сказал? Ха-ха! Я посмотрел на него и ответил: «А мне какое дело?»
— Потому мне и нравится бывать вдали от Монтевидео, — шепчет Анхелика Франко на ухо Окампо, — я тогда освобождаюсь от своих комплексов. Я, например, уверена, что вы — а вы мне очень симпатичны — можете мне сделать сейчас какое-нибудь предложение, которое в Монтевидео показалось бы мне возмутительным; я просто убеждена, что вы мне скажете что-то ужасно неприличное, и не возмущаюсь. Все дело в одном — в расстоянии. Видели бы вы меня в Уругвае, вы бы меня не узнали. Странно, но там я такая робкая, скованная, замкнутая, нерешительная. Здесь же я освобождаюсь. Скажите мне, Окампо, со всей откровенностью, кажусь я вам робкой?
— Ни в малейшей степени. Скорее вы мне кажетесь потрясающе решительной, я бы даже сказал — агрессивной.
— Ах, как приятно это слышать. Вы себе не представляете, какое это удовольствие — чувствовать себя вот такой: свободной, решительной. Там все по-другому, там все меня подавляет. Смотрю на Дворец Сальво [50] — и замыкаюсь. Кто-нибудь сядет рядом со мной в автобусе — замыкаюсь. Если прикоснется ко мне мужчина, даже без умысла, я сейчас же замыкаюсь.
— А здесь — не замыкаетесь?
— Проверьте, Окампо, проверьте.
— И тогда, — исповедуется Марсела Рамону Будиньо, — я уже не могла больше выдержать. Для меня было ужасно, что я вызываю в нем исключительно сексуальное влечение. Женщина хочет быть любимой еще и за другое.
— Думаю, любить тебя за другое не так уж трудно. В дополнение к первому, разумеется.
— Ты вот слушаешь с насмешкой и смотришь как-то снисходительно. Ты что, девчонкой меня считаешь?
— Просто ты совсем не похожа на взрослую женщину.
— И все же, уверяю тебя, это ужасно — быть замужем и вдруг остаться одинокой. В девушках я тоже была одинокой, но то было одиночество другого сорта. Одиночество с надеждой.
— Черт побери, какие слова! И ты хочешь меня убедить, будто в двадцать три года потеряла надежду?
— Нет, но теперь у меня уже есть опыт замужества, и я знаю, что оно может не удаться.
— В жизни все подвластно этой альтернативе. Все либо удается, либо не удается.
— А ты? Ты счастлив в браке? Твоя супружеская жизнь удалась?
— Знаешь, что я тебе скажу? После стольких лет моя супружеская жизнь не такая уж интересная тема. Понимаешь, не увлекает.
— Дети есть?
— Сын пятнадцати лет. Зовут его Густаво.
— Наверно, приятно иметь ребенка. Будь у меня ребенок, я уверена, что наш брак не распался бы.
— Ну давай, говори еще о себе.
— Да ты скажи, кто ты? Романист? Журналист? Детектив? Заставляешь других говорить, а сам ничего не рассказываешь.
— Я же тебе назвал причину: старый, женатый человек, имеющий сына, — это всегда скучно, но девушка вроде тебя, молодая, красивая и без мужа, — это всегда интересно.
Марсела медленно жует кусочек хлеба. И когда наконец задает вопрос, на лице у нее неопределенная улыбка.
— Ты что, решил за мной приударить?
На громкий смех Будиньо оборачиваются Рут Амесуа, Клаудио Окампо и Хосе Рейнах. И лишь когда эти три пары глаз возвращаются в прежнее положение, Будиньо окидывает Марселу веселым взглядом, но к ней не притрагивается.
— А знаешь, это мне не приходило в голову. Замечательная мысль. Теперь уже хохочет она.
— Трусишка.
На сей раз оборачивается один Окампо и замечает:
— Детки, видать, веселится.
Мирта Вентура, сбросив жакет, щеголяет выигрышными родинками на плечах. Берутти, будто невзначай, поглядывает краешком глаза, но ему немного неловко, и он не способен оценить красоту этой экзотически смуглой спины. И, одолеваемый сомнениями, он говорит:
— Наши заблуждения идут издалека. Еще из школы. Отсутствие религиозности, неуклонно светское воспитание. Вдобавок вся эта белиберда насчет того, что ребенок должен свободно выражать себя. Ох и поиздевались надо мной, когда я ходил в школу. Теперь, если учительница дернет за ухо, всего только за ухо, одного из этих инфантов-недорослей, посещающих начальную школу, ей немедленно учинят следствие.
— А я училась в монастыре, у доминиканских монахинь.
— Вот, извольте. Результат каков? Ты личность, ты девушка незаурядная.
— Спасибо, Берутти.
— Я это тебе говорю не как комплимент, а просто в подтверждение своего тезиса. Вот что мне нравится в этой стране — здесь во всем бог.
В обучении, в Конституции, в расовой дискриминации, в вооруженных силах. Соединенные Штаты — страна насквозь религиозная. Мы же, напротив, страна насквозь светская. Потому мы разрознены. Бог объединяет, светский дух разделяет.
Ножка Мирты, как бы нечаянно, придвигается к туфле номер сорок два Берутти. Он свою ногу не отодвигает и, хотя еще не абсолютно уверен, что она не спутала его ногу с ножкой стола, продолжает свою речь с новым пылом:
— Я не требую, чтобы человек перестал грешить. Errare humanum est [51]. Заблуждение, грех заложены в самом естестве человека.
— Ты имеешь в виду первородный грех?
— Вот именно, ты меня поняла. Но я считаю, есть большая разница в том, грешить ли без чувства вины, почти с радостью, как это делает атеист, и грешить, как это можем делать ты и я, благочестиво сознавая себя грешным перед богом.
— Больше тебе скажу: мне кажется, чувство вины придает греху особую прелесть.
Берутти отодвигает на два сантиметра свою туфлю номер сорок два, и ножка Мирты немедленно возобновляет контакт. Теперь уже не сомневаясь, он уверенно вскидывает голову, поправляет одной рукой немного растрепавшиеся волосы и заключает свою мысль:
— Совершенно точно, особую прелесть. Каким скучным должен быть грех для атеиста. Творишь греховное дело, и никто с тебя не спросит отчета.
— Ужасно. Как подумаю — сердце сжимается.
— Поэтому великие произведения искусства всегда создавались на тему греха.
— Это, по сути, означает, что они создавались на тему бога.
— Ну ясно, ведь без бога греха не существует. И они создавались на тему греха потому, что грех запретен и влечет за собой кару, и в этом его эстетичность: конфликт между запретом и виной. Вернее, искусство — это искра, вспыхивающая от столкновения запрета и кары.
— Изящно сказано.
— В самом деле? А ведь это пришло мне в голову только сейчас, когда с тобой разговаривал.
— Нет, ты замечательный человек, — говорит Мирта, меж тем как ее лодыжка в нейлоновом чулке ощущает тепло другой лодыжки под синтетической тканью брюк.
Ларральде пожимает плечами. В действительности его не очень-то интересует барски ограниченное рассуждение Софии Мелогно. И даже физически она его не привлекает. Но София задалась целью его поучать.
— Не заставляйте меня усомниться в вашем здравом рассудке, Ларральде. Разве что вы меня морочите. Ну скажите, где больше свободы, чем здесь? Ну же, ну, хоть одно местечко назовите, больше не прошу.
— Например, в джунглях Амазонки. И заметьте любопытную вещь: там нет представительной демократии.
— Вот я и говорю: вы меня морочите. Как положено настоящему журналисту. Это единственное, что вы умеете делать: морочить.