Лидия Сычева - Уже и больные замуж повыходили
Мать осталась в Казахстане. «Здесь могила отца, куда я поеду?!» Продали все, что можно, — собирали деньги. «Ты, Сереж, уже большой. Поезжай в Россию. Таню надо выучить. Смотри там сам — как и что…» Он выбрал поселок Советский — здесь сразу давали жилье. Работал грузчиком, потом перевели на фасовку, может быть, со временем он смог бы выбиться в слесари, а там и до шоферских прав рукой подать… Но ничего, ничего этого не будет. «Какой я дурак!» — думал он с тоской.
Он был самым обычным парнем и находился в плену множества предрассудков, сопровождающих ребят его возраста. Он должен был быть «мужиком» — уметь курить, пить, грязно отзываться о «бабах», хвастаться тем, как «имел» их, привирая и призывая на помощь тошнотворные порнографические картины, которые он с ребятами смотрел по видео. И это была как бы одна реальность — черная и грязная, а вторая была — Танюшка, сестренка, и сколько бы он к ней ни присматривался, на нее не ложилась даже тень из той жестокой и гадкой жизни. Танюшка была еще ребенок, восьмиклассница, подросток с длинными руками и ногами, с тонким лицом, на котором так легко читалась и печаль, и радость. Она донимала его наивными вопросами, и то, как она строила свой внутренний мир — со стихами Тютчева (в школе начиталась), с представлениями об идеальном человеке, который будет ее возлюбленным, со стремлением как-то облагородить их убогий быт — вырезанными из бумаги салфетками, например, его умиляло необыкновенно. За Танюшку он мог убить кого угодно и любил ее без памяти. И одна мысль о том, что какие-то «козлы» могут не то чтобы что-то сделать с его сестрой, а просто мерзко отозваться о ней, приводила его в бешенство. И он ревниво, неотступно следил за ее школьными оценками, за подругами, с которыми они вечерами заполняли «анкеты» — специальные тетрадки с вопросами: «Любимое имя мальчика? Какая группа тебе больше всего нравится? Есть ли у тебя тайна, которую ты никогда не скажешь родителям?» и др., и вообще, за всем-всем, что было в ее жизни.
Между тем Колька Баландин, водитель КамАЗа, ездил в командировку в Курскую область и привез оттуда двух несовершеннолетних девок — себе и отцу. Подобрал где-то на дороге. Забавы хватило на неделю, после чего Колька их выгнал. Девок подобрала Ростопчиха — для своих безработных сыновей. Парни поупражнялись с ними три дня, и девки снова оказались на улице. Ростопчиха, перед этим хваставшая ценным приобретением: «А че, и ребятам моим не скучно будет, и по хозяйству какая-никакая подмога», — теперь всячески обставляла «товар». «Так они страшные, — разорялась она у хлебного киоска, — одна худая и шкелетина, под два метра ростом, а другая на тебя так и зыркает: убийца, чистая убийца!» Девок, в конце концов, взял к себе на постой Мишка-дворник, и по утрам они теперь исправно ходили «на работу» — трассу федерального значения, что лежала в полутора километрах от Советского. И вроде никто не осуждал ни их, ни Кольку, ни Ростопчиху, и уж тем более Мишку. Старые мужики на работе только пренебрежительно пожимали плечами: мол, как народ не боится заразиться?! А молодежь чесала языками, что, мол, если жизнь припрет, то всегда можно попробовать курскую «камасутру».
И он тоже, преодолевая внутреннюю брезгливость, говорил «про это». А природа просила и брала свое, тело его, молодое и ладное, которое, впрочем, он никогда пристально не рассматривал, и оттого не ценил его, требовало любви: кровь закипала в нем, особенно весной, когда ветер доносил не только запахи с поселковой свалки, но и тревожащую свежесть из дальних, таких счастливых краев. Ничего ему не хотелось, кроме как любви, сильной, освобождающей и чистой; ему казалось иногда, что в этом чувстве — все забвение от бед жизни, от беспросветной нужды — жили они с Танюшкой на его зарплату более чем скромно, и он исхитрялся еще экономить гроши на переводы матери — раз в три месяца.
Он ничего не знал о любви, и ему казалось, что это дар, который свалится ему сверху на голову; любовь — это что-то вроде выигрыша в лотерейный билет или внезапно найденного клада. И он везде искал намеки, «знаки» этого сказочного богатства. Парни, с которыми он кучковался у пивнушки или у клуба, о любви почти никогда не заговаривали (кроме как о киношных страстях), больше толковали о бабах: «дала — не дала», гоготали да еще поминали о неизбежной в будущем семейной жизни — как о чем-то скучном, дежурном, когда люди живут вместе в силу сложившихся обстоятельств — из-за детей или квартиры, например… Он тоже участвовал в этих разговорах, с тоской думая, как хорошо, что его Танюшка так далека от этой некрасивой взрослой жизни. Из-за того, что он был приезжий, все важные знакомства происходили у него на дискотеках. Он плохо знал местных, особенно тех, что младше себя, особенно — девчонок. Телок, чувих то есть.
Нечасто, но бывало, что в Советский заворачивала какая-нибудь бродячая поп-группа, и тогда на дискотеках была живая музыка. Она «заводила» круче, чем дежурные шуточки, которые вставлял диджей Леха в промежутках между затертыми композициями. Вот и в тот вечер четверо длинноволосых музыкантов из области, одетых в черное, — два гитариста, клавишник и ударник — сотрясали пронзительными голосами, умноженными мощью усилителей, фойе клуба. Билет стоил недешево, но он легко отдал деньги, потому что теперь каждый вечер для него был наполнен ожиданием любви, чуда и даже просто чего-то хорошего, что непременно должно было с ним произойти.
И в этой полутьме, время от времени раздираемой лучами резко включаемых галогеновых ламп, среди разгоряченных тел, пытающихся содрогаться в такт какофонии, среди сигаретно-пивного тумана, который длинным косяком плыл по залу, он наткнулся на рослую, грудастую, сильно накрашенную девушку. Она была не в его вкусе — чернявая, с широким носом, но что-то заставило его затормозить, задержаться рядом с ней. А вокруг, под забойный припев: «Твоя силиконовая грудь, мне не уснуть, не ус-нуть…» — сотрясалась человеческая масса, притопывающая и подпевающая, кажущаяся сплоченной и монолитной. Масса извивалась вокруг него потным гладким удавом полуобнаженных, разгоряченных девичьих тел, и он сначала было хотел, вихляясь в такт, двинуться дальше, но что-то, может быть, бесстыднолихая песня про поддельную грудь, принудило его закружиться вокруг чернявой крепышки, и он, удивляясь своей развязности, вдруг закричал ей, пытаясь перекрыть рев дискотеки: «Потанцуем?» Она радостно сверкнула глазенками…
И в первом же медленном танце, когда она вся, ничуть не смущаясь, прижалась к нему («Твоя силиконовая грудь, мне не уснуть, не ус-нуть…» — тотчас же угодливо повторилось в его голове, а потом раз, и еще раз), он ощутил, во-первых, свою полную и безраздельную власть над нею, а во-вторых, радостное предвкушение свободы, какое, наверное, чувствует гончая перед охотой. Они выходили потом покурить — она угощала его «Бондом», они стояли чуть в стороне от общей толпы, как и положено парочкам, ее звали Катей, они о чем-то говорили — убей, он теперь не помнит. Да и не разговор это был, а так, какие-то междометия сквозь шум и здесь громко звучащей музыки. Были колечки дыма — восхитительного дыма, ее маленькие пальчики с бордовыми ноготками, и бордовый же след на фильтре сигареты от губной помады. И уже тут, на пороге клуба, он понял, что овладеет ею и что она не прочь, и теперь он мучился мыслью: как и где это осуществить?! Все, что происходило теперь — в волнении, в лихорадке, — было, конечно, не любовью — он это понимал; но это чувство тоже было сильным, и потому он подчинялся ему с готовностью. Катя нравилась ему своей свободной, без ломаний, покорностью, и это чувство, которое он сейчас испытывал к ней — чувство благодарности за свою легкость общения с ней, было, кажется, ненамного хуже любви. Так думал он. И хотелось, чтобы дискотека закончилась побыстрей, и в то же время эта мысль пугала его, потому что непонятно было тогда, — что делать в тишине, о чем говорить, когда умолкнут музыканты, и наступит простая, трезвая, обыкновенная ночь, так похожая на сотни других… К концу дискотеки пошли сплошь медленные танцы, и он изнемогал от желания, чувствуя ее грудь, ее бедра, ее живот, все еще совсем недавно чужое, а теперь уже доступное и свое.
После дискотеки он пошел ее провожать и в ближайших кустах начал ее страстно, до одури, целовать, почти душить, он был как пьяный, когда она ему бормотнула: «Давай ко мне, предки на даче», а он так устал от всего напряжения сегодняшнего вечера, что уже и не понимал, что они должны делать у нее дома…
И после, когда все это произошло, совсем все, от чего начинаются войны и рождаются дети, от чего люди идут на подвиг и на величайшую подлость, от чего совершают безумства и отрекаются, как от чумы, что проклинают и воспевают, в чем видят величайшее, святое наслаждение жизни и что покупают у девок с трассы за сто рублей, и что в безответной любви нельзя даже и вообразить, представить, так вот, когда это все свершилось, он вдруг почувствовал глубочайшую пустоту и обиду, почти оскорбление. Как будто все хорошее, что было в его жизни — а было ведь, было в его жизни и хорошее! — так вот, как будто все славное, что копилось в его душе день за днем, год за годом, все это сразу, одним махом, безвозвратно потеряно. Это чувство походило на то, как если бы у него был дом, и вдруг он сгорел. И ничего, кроме пепелища, у него не осталось. Или это походило на то, как если бы он все свои деньги, сбережения, накопленные тяжким ежедневным трудом, проиграл в «наперсток». Все это было грязно, подло и некрасиво. Он не чувствовал себя ни человеком, ни животным, никем. Он стал — ничто. И от этого он часто стал сглатывать слюну — его подташнивало. А Катя — плакала. Он собрал все свои силы, чтобы не грубо (ее он в эти минуты ненавидел как причину своей обворованности) спросить: