Артуро Перес-Риверте - Учитель фехтования
Дон Хайме безнадежно покачал головой.
– Я уже сказал вам все, что знаю, – пробормотал он. – Мне удалось прочитать эти бумаги всего один раз; даже не прочитать, а пробежать глазами. Я только смутно помню, что там были названия учреждений, какие-то имена, среди них несколько военных. Ничего, что могло бы вам помочь.
Кампильо посмотрел на него как на какое-то редкое ископаемое.
– Честное слово, дон Астарлоа, вы меня расстраиваете. В стране, где для людей главная забава – критиковать и обхаивать все на свете, а стоит двоим начать спорить, как вокруг немедленно собирается толпа зевак, принимая сторону то одного, то другого, вы смотритесь просто странно. Было бы интересно узнать...
В дверь постучали, и на пороге появился полицейский в штатском. Кампильо повернулся к нему, жестом приказывая войти в кабинет. Полицейский приблизился к столу, нагнулся и прошептал на ухо комиссару несколько слов. Тот нахмурился и мрачно покачал головой. Когда полицейский вышел, Кампильо посмотрел на дона Хайме.
– Мы потеряли последнюю надежду, – произнес он печально. – Ваш друг Карселес скончался.
Хайме Астарлоа уронил руки на колени и на мгновение задержал дыхание. Его серые, окруженные морщинками глаза впились в комиссара.
– Что, простите?
Комиссар взял со стола карандаш и сломал его. Затем показал две половинки дону Хайме, словно видя в этом нечто символическое.
– Карселес только что скончался в больнице. Из него не удалось вытянуть ни слова, разум так и не вернулся к нему: он умер в полном помешательстве. – Рыбьи глаза комиссара с трудом выдержали взгляд дона Хайме. – Итак, сеньор Астарлоа, вы единственное звено этой цепочки.
Кампильо умолк и почесал затылок обломком карандаша.
– Окажись я в вашей шкуре, – добавил он с холодноватой иронией, – я бы не выпускал из рук эту чудесную трость-шпагу ни днем ни ночью.
VIII. С боевым клинком
Во время поединка с боевым оружием привычные правила и законы часто теряют свое значение; в этом случае не следует отвергать никакие действия, необходимые для защиты, если только они не противоречат законам чести.
Дон Хайме вышел из участка около четырех часов пополудни. Жара стояла невыносимая, и он на мгновение помедлил в тени, падавшей от навеса книжной лавки, задумчиво рассматривая экипажи, сновавшие по мадридскому центру. В нескольких шагах от него уличный продавец оршада зазывал покупателей. Дон Хайме подошел к его тележке и попросил налить стаканчик; молочно-белая жидкость освежила горло, и на мгновение он испытал настоящее блаженство. Цыганка, стоя под палящим солнцем, продавала букетики увядших гвоздик; за ее черную юбку крепко держался босой малыш. Неожиданно мальчишка погнался за проезжавшим мимо омнибусом, битком набитым потными пассажирами; кондуктор замахнулся на него хлыстом, и он, громко шмыгая носом, вернулся к матери.
Над мостовой дрожало знойное марево. Дон Хайме снял цилиндр, вытер со лба пот и замедлил шаг. Он решительно не знал, куда идти дальше.
Он подумал, не зайти ли в кафе, но ему не хотелось отвечать на вопросы приятелей, которые, несомненно, уже знали о том, что случилось с Карселесом. Он вспомнил, что уже давно не видел своих учеников, и эта мысль опечалила его больше, чем все события последних дней. Прежде всего надо было написать письма и извиниться...
***Внезапно ему показалось, что какой-то человек из мирно беседующей неподалеку компании внимательно за ним наблюдает. Это был скромно одетый малый, похожий на рабочего. Когда Хайме Астарлоа посмотрел на него в упор, тот опустил глаза и принялся увлеченно спорить с четырьмя приятелями, которые стояли рядом с ним на углу улицы Сан-Херонимо. Встревоженный дон Хайме пристально разглядывал незнакомца. А что, если за ним следят? Он почувствовал брезгливость, а вслед за ней – злость на самого себя. По правде говоря, в каждом прохожем он теперь видел врага; каждый, кто хоть на мгновение задержал на нем взгляд, казался ему убийцей.
Бросить все, исчезнуть из Мадрида – таков был совет Кампильо. Спасаться, бежать куда глаза глядят. Эти мысли вызвали у него досаду. Бегство было крайним средством. К черту советы! Он слишком стар, чтобы прятаться, как последний трус. Даже вообразить такое казалось ему унизительным. Он прожил долгую жизнь и был зрелым человеком; до сего момента множество воспоминаний делали его жизнь достойной. Разве мог он лишиться самоуважения, обесчестив себя позором поспешного бегства? К тому же он понятия не имел, от чего или от кого надо бежать. Он не собирался провести оставшиеся ему годы жизни в постоянном страхе, удирая, как заяц, от каждого незнакомца. Да и стар он был, чтобы где-то в чужом краю начинать новую жизнь.
Он чувствовал тоску и тупую боль: ему то и дело вспоминались глаза Аделы де Отеро, простодушная улыбка маркиза, пылкие речи несчастного Карселеса... Он упорно прогонял эти воспоминания: стоило унынию и отчаянию завладеть им, как в нем тут же просыпался страх. Ни возраст, ни характер не должны позволять человеку поддаться страху, говорил он себе. Худшим, что ожидало его, была смерть, и он готов был встретиться с ней лицом к лицу. И не только встретиться, подумал он, воодушевляясь. Ведь вчерашней ночью он выстоял в почти безнадежной битве; воспоминание о ней приятно щекотало его гордость. Зубы одинокого старого волка были еще вполне крепки, чтобы хорошенько куснуть противника.
Итак, бежать он не собирается. Он будет смело ждать, ни от кого не таясь. «На меня!» – гласил его старый родовой девиз, именно так он и собирался поступить: ждать, чтобы противник появился сам. Дон Хайме усмехнулся. Он всегда был твердо убежден: мужчина должен умереть стоя. Сейчас, когда в недалеком будущем его поджидали только старость, упадок сил, унылое прозябание в доме престарелых или внезапный выстрел в висок, ему, Хайме Астарлоа, учителю фехтования, почетному члену Парижской академии, выпал шанс обмануть судьбу, добровольно принимая то, что с ужасом отверг бы кто-нибудь другой. Он не собирался разыскивать своих убийц: неизвестно, кто они и где прячутся; но ведь Кампильо уверяет, что рано или поздно они пожалуют к нему сами... Да, они непременно пожалуют к нему, последнему уцелевшему звену разрушенной цепочки. Неожиданно вспомнилась фраза, которую несколько дней назад он вычитал в каком-то французском бульварном романе: «Если его дух невозмутим, то ничто, даже восставшая против него преисподняя, не причинит ему зла...» Эти мерзавцы еще узнают, сколько стоит шкура старого маэстро.
Рассуждая таким образом, он почувствовал себя лучше. У него был вид человека, бросившего вызов вселенной. Он осмотрелся по сторонам, молодцевато расправил плечи и, поигрывая на ходу тростью, направился к дому. Со стороны он казался всего лишь худым, одетым в вышедший из моды костюм, унылым старым ворчуном, который вышел подышать воздухом и размять усталые кости. Но если бы в тот миг кто-нибудь заглянул ему в глаза, он бы с изумлением обнаружил холодный блеск невиданной доселе решимости, несокрушимой, как сталь его шпаги.
***На ужин он сварил овощи и поставил на огонь кофейник. В ожидании кофе достал с полки какую-то книгу и сел на выцветшую софу. Он довольно быстро отыскал цитату, аккуратно подчеркнутую карандашом лет десять – пятнадцать назад:
Природа человека сродни картинам осени: листья облетают, подобно дням нашей жизни; цветы увядают, словно мгновения нашей юности; облака уносятся прочь, совсем как наши мечты; тусклый свет напоминает наш дряхлеющий разум; солнце, которое становится все холоднее, – нашу любовь; реки, затянутые корочкой льда, – нашу старость... Все, все непостижимо связано с человеческой судьбой...
Он перечитал строчки несколько раз, неслышно шевеля губами. Из этого вышла бы неплохая эпитафия, сказал он себе. Он усмехнулся с присущей ему грустной иронией и положил раскрытую книгу на софу. Донесшийся с кухни запах сообщил ему, что кофе готов; он налил себе полную чашку и отнес в кабинет.
Темнело. В верхней части окна одиноко блестела непостижимо далекая Венера. Стоя напротив портрета отца, дон Хайме отхлебнул кофе. «Красивый человек», – сказала как-то Адела де Отеро. Затем он подошел к висящему в рамке ордену, которым его наградили за службу в полку Королевской гвардии, – это была единственная память о его недолгой военной карьере. Рядом – пожелтевший от времени диплом Парижской академии, многие минувшие с той поры зимы покрыли пергамент пятнами сырости. Маэстро не без труда воскресил в памяти день, когда Совет, состоявший из самых видных мастеров фехтования Европы, выдал ему этот орден. Старик Луис де Монтеспан, сидевший напротив, смотрел на своего воспитанника с нескрываемой гордостью. «Ученик превзошел учителя», – признался он позже.