Вацлав Михальский - Храм Согласия
Хоронили Ивана первого сентября 1945 года. Из мужчин были на похоронах Иван Ефремович Воробей, фельдшер Витя, освидетельствовавший погибшего, и, конечно, Алексей. Сначала гроб везли на линейке Ивана Ефремовича, на которой они с покойным обычно ездили в баню, а от ограды кладбища и до могилки несли на руках: три крепенькие женщины-соседки и Алексей. Чтобы шагать вровень с невысокими женщинами, ему приходилось подгибать ноги в коленях.
XXXIX
В середине сентября 1945 года из Уфы пришло известие о кончине матери Александра Суреновича Папикова Екатерины Александровны. Письмо прислала соседка по питерской коммунальной квартире и по бараку в Уфе, где они проживали вместе с матерью Папикова после эвакуации из Ленинграда. Письмо шло долго, так долго, что приближался уже сороковой день после смерти матери. Его и решили отметить. Отец Папикова Сурен Георгиевич – полковой врач в армии генерала Брусилова – погиб в 1916 году во время знаменитого Брусиловского прорыва, два старших брата умерли в младенчестве, что по тем временам было не редкость, жена Папикова погибла во время бомбежки накануне блокады Питера. Детей у них не было, и вот теперь на восемьдесят четвертом году жизни умерла мать и Александр Суренович остался совсем один, если не считать, конечно, его фронтовой жены Наташи.
На поминки Папиков пригласил в маленькую комнатку в построенном чехами бараке для медперсонала только Александру. “Старая” Наташа, само собой разумеется, была здесь хозяйкой. Комнатка занимала не больше десяти квадратных метров, но фронтовая жена Наташа так хорошо распорядилась вверенным ей пространством, что нашлось место для кровати, для тумбочки, круглого стола, трех венских стульев, для посудной полки и книжной, и еще оставалось места полным-полно. И все было чистенько, ладно и вместе с тем по-домашнему просто, без излишнего напора на стерильность, но все по делу и все как бы между прочим.
– Как у вас хорошо! Какая ты молодец, Наталья! – от души похвалила Александра подругу. Прежде она никогда не бывала в этой уютной, светлой комнатке с большим окном, выходящим прямо на миндальное деревце у забора. – А пахнет – Господи, спаси!
Разведенный и закрашенный вишневым вареньем спирт стоял посреди стола в высоком, ребристом, наверное, хрустальном графинчике среди многочисленных закусок, возникших на этой скатерти-самобранке, безусловно, не без участия Ираклия Соломоновича. Чего только не было на столе: и греческие маслины, и чешские охотничьи колбаски, и жареная курица, и всевозможные соленья – от каперсов до помидоров, и сыры трех сортов, и настоящая черная, как говорили про нее, – “наркомовская”, осетровая икра, и ароматнейшее сливочное масло в масленке, и специально испеченный лаваш. Когда-то Ираклий Соломонович слышал, что Папиков любит лаваш, вот и расстарался – угодил. О предстоящей тризне Горшков узнал от самого Папикова, тот сказал ему позавчера:
– Загляни послезавтра вечерком.
– Извини, – отвечал Ираклий Соломонович, узнавший еще раньше о существе предстоящего события от Натальи, – извини, это дело семейное, мне неудобно. Тогда и…
Папиков понял Горшкова: он ведь имел в виду, что если приглашать его, то надо приглашать и Ивана Ивановича, и многих… Папиков не обиделся, на месте Горшкова он поступил бы точно так же.
На столе стояла стопка с выпивкой, накрытая ломтиком черного хлеба. К стопке была приложена маленькая фотокарточка матери, которую Папиков всегда носил с собой в документах, и лежал треугольничек письма из Уфы, в котором соседка писала ему, что бережет для него то, что берегла его мама: пожелтевший от времени его, Папикова, младенческий чепчик и бокал, из которого пил Пушкин, – соседка писала, что в Питере машины на эвакуацию подъехали к дому вдруг и было велено взять с собой только самое ценное, и вот мама взяла его, Александра Суреновича, чепчик и пушкинский бокал.
– А откуда у вас пушкинский бокал? – горячо спросила Александра.
– Маме достался от ее бабушки, а ей откуда, я не знаю, – отвечал Александр Суренович. – Помню его – так, чуточку зеленоватый. По глупости своей не знаю, а мог бы и докопаться.
– Красивая у вас мама, – сказала Александра.
– Мамы все красивые – это правда, – вставила слово Наталья. – Налили?
Налили.
– Царство небесное! – сказала Александра.
Выпили.
Еще налили.
Выпили.
Разведенный водой и закрашенный вишневым вареньем спирт напомнил Александре ее первую в жизни выпивку на праздновании двадцатидевятилетия главврача ППГ Адама Домбровского. Она вспомнила черноусого начальника госпиталя Грищука, других ребят – хирургов, вспомнила перелесок у песчаного карьера, заполненного прозрачной водой, зеленую плащ-палатку на земле, на которой были разложены закуски… Вспомнила даже слово в слово, как сказал первый тост Константин Константинович Грищук: “Сегодня нашему главному хирургу, нашему уважаемому Адаму Сигис… Сигизмундовичу исполнилось двадцать девять лет, еще годок, и стукнет тридцать, а там уж, как говорится, поедет он с ярмарки. А пока молодой, давайте за него выпьем!”. Все сдвинули граненые стаканы со спиртом, все были молодые, лихие, пили неразведенный, все были согласны с К.К.Грищуком, что после тридцати начинается старость. Сашенька не хотела, а взяла в руку свой стакан со специально для нее разведенным водой и подкрашенным вареньем спиртом, под призывными взглядами всех поднесла его к общему кругу и стала чокаться со всеми подряд, и стакан плясал в ее дрожащей руке… Прошло всего три года, а кажется – вечность, или все это вообще приснилось? А та воронка от бомбы, где сгинул Адам, наверное, заросла бурьяном… Вспомнила она, и как пели тогда…
– Говорить неохота, спой, Саша, – как будто прочитав ее мысли, попросила Наталья, – а мы подпоем. Подпоем? – обратилась она к фронтовому мужу.
– Давайте по третьей, а тогда и споем, – согласился Александр Суренович.
Налили.
Молча выпили.
Закусили с удовольствием, смачно, хозяин очень ловко ухаживал за дамами, Александра впервые видела его таким домашним, таким компанейским.
Пели негромко, но очень слаженно, как будто не в первый раз. Оказалось, у Папикова был довольно красивый по тембру, глубокий, чуть-чуть глуховатый баритон, именно эта глуховатость, бывшая вроде бы изъяном, придавала его голосу шарм. Наташа тоже пела хорошо, но самый красивый и чистый голос был у Александры, она и заводила одну за другой старые народные песни…
… Я о прошлом теперь не мечтаю,
Только сердце затмила печаль.
И я молча к груди прижимаю
Эту темно-вишневую шаль…
Через несколько дней после поминок Александра и Папиков, как обычно после тяжелой и безуспешной операции, переводили дух под миндальным деревом; на Сандомирском плацдарме в немецком госпитале они обычно сидели под фикусом в коридоре, а здесь, в Праге, – во дворике бывшей пражской больницы для бедных, под невысоким миндальным деревом. Дерево еще не растеряло листья, но они пожухли – кончался сентябрь, и хотя было еще теплым-тепло, однако дни становились все короче, и Ираклий Соломонович Горшков обеспокоился подготовкой как помещения, так и личного состава к зиме. Уже была Хиросима, уже капитулировали японцы, много чего было, и плохого и хорошего, не дождались только госпитальные самого желанного – демобилизации. Все лето 1945 года Александра томительно ждала, а в сентябре сказали, что “увольнение в запас отложено до особого распоряжения”.
Они просидели молчком минут тридцать, а потом Александра спросила:
– И как нам теперь?
Папиков понял, о чем она спрашивает, у всех госпитальных и армейских было на уме одно: домой, домой, домой…
Папиков жевал свой специальный табак и ответил не сразу. Долго сидели молча, потом он прошел вдоль забора, подальше от скамейки, сплюнул табачную жижу, а вернувшись, сказал:
– Формируются части, которые останутся в Восточной Европе надолго. Наверное, до весны дело протянется, а то и до следующей зимы, но я обещаю отпустить вас с первой партией. Мне все равно, где работать, а вам надо окончить медицинский институт.
– Мне теперь двадцать пять, а если еще год, когда же я его закончу – старухой?
– Александра, – Папиков посмотрел на нее внимательно большими печальными глазами, – во-первых, тридцать два – это не старость, а во-вторых, вам незачем учиться шесть лет – вы не от школьной парты, у вас красный диплом медучилища и фронтовой опыт операционной сестры высшего класса.
– Это вы – высшего, – потупилась Александра, – с вами любой станет лучшим.
– Я не льстец. – Папиков сделал большую паузу. – Хочу вам сказать то, что говорил очень немногим… Я всегда с интересом наблюдаю за вами в операционной, у вас безошибочное чутье, вы обучаемы в высшей степени – это редкие качества. А что касается шести лет учебы, то мы с Иваном Ивановичем напишем всякие бумажки, чтобы можно было сдавать экстерном и сразу на четвертый курс, а там на специализацию – и дело в шляпе.