Грэм Грин - Сила и слава
– Пешком туда долго идти, отец. А человек умирает.
– Дойдем и на своих копытах, времени на это уйдет не больше. Ну, друг, поворачивай назад. – Метис с тоскливой жадностью смотрел вслед мулам, осторожно пробирающимся по узкой каменистой тропе; они исчезли за выступом скалы; постукивание их копыт – цок, цок, цок – замирало, сливаясь с тишиной.
– Ну а теперь, – живо проговорил священник, – задерживаться больше не будем. – И, перебросив через плечо небольшой мешок, пошел вниз по тропе. Он слышал у себя за спиной тяжелое дыхание; к тому же метис непрерывно портил воздух. Наверно, слишком много подносили ему пива в столице, и в приливе какого-то презрительного расположения к этому человеку он подумал: сколько всего случилось с ними обоими с той первой встречи в деревне, названия которой он даже не знал, когда жарким полднем метис покачивался в гамаке, отталкиваясь от земли желтым пальцем босой ноги. Если б он спал в ту минуту, ничего бы этого не было. Как ему не повезло, горемыке, что пришлось взвалить на себя такой чудовищный грех. Священник глянул через плечо и увидел большие пальцы метиса, вылезавшие, точно слизняки, из грязных резиновых туфель; метис осторожно спускался вниз, бормоча что-то себе под нос; непрестанное нытье не мешало ему портить воздух. Бедняга, подумал священник, не такой уж он, наверно, плохой человек. И не такой уж выносливый. К тому времени, когда священник спустился на дно ущелья, метис отстал от него футов на пятьдесят. Священник сел на камень и вытер лоб, и, еще не поравнявшись с ним, метис начал свои жалобы:
– Куда вы торопитесь? – Чем ближе было к предательству, тем больше росла его обида на свою жертву.
– Ты же как будто говорил, что он умирает, – сказал священник.
– Конечно, умирает. Но ему еще долго до конца.
– Чем дольше, тем лучше для всех нас, – сказал священник. – Может, ты прав. Я передохну здесь.
Но метис заартачился, как строптивый ребенок, и захотел идти дальше. Он сказал:
– У вас все через край. Или бежите бегом, или садитесь отдыхать.
– Никак на тебя не угодишь, – поддразнил его священник и тут же спросил – резко, прямо: – Повидаться-то с ним они мне позволят?
– Конечно, – сказал метис, но сразу спохватился: – Они, они! О ком это вы? Сначала жалуетесь, что тут никого нет, а потом говорите «они». – В голосе у него слышались слезы. – Вы, может, хороший человек. Может, даже святой, кто вас знает, но почему не говорить прямо, так, чтоб было понятно? С вами и веру потеряешь.
Священник сказал:
– Вот видишь этот мешок? Дальше мы его не понесем. Он тяжелый. А немножко выпить ни тебе, ни мне не помешает. Ведь нам обоим надо набраться мужества, правда?
– Выпить, отец? – загорелся метис, глядя, как священник вынимает бутылку из мешка. Он не отводил глаз от священника, пока тот пил. Два его клыка жадно подрагивали на нижней губе. Потом и он припал к бутылке.
– Мы, кажется, нарушаем закон, который действует по эту сторону границы, – усмехнулся священник, – если мы по эту сторону. – И, сделав большой глоток, опять отдал бутылку метису; скоро в ней показалось дно, тогда он взял ее и швырнул о камни, так что осколки разлетелись, словно шрапнель. Метис вздрогнул. Он сказал:
– Тише, вы. Подумают, что у вас ружье.
– А остальное, – сказал священник, – нам не понадобится.
– У вас еще есть?
– Еще две бутылки, но в такую жару много пить нельзя. Бросим их здесь.
– Почему же вы не сказали, что вам тяжело нести, отец? Дайте я понесу. Меня только попроси, я все сделаю. Охотно. Да вы ни за что не попросите.
Они стали подниматься дальше, и бутылки мягко позвякивали в мешке. Солнечные лучи отвесно падали им прямо в темя. На то, чтобы выбраться из ущелья, у них ушло еще около часа. Сторожевая вышка нависла над тропой, точно верхняя челюсть, а выше скал показались крыши хижин. Индейцы не любят горных троп; они селятся в стороне от них и наблюдают сверху, кто к ним идет. Священник подумал: когда же появится полиция? Ловко они прячутся.
– Сюда, отец. – Метис свернул с тропы и пошел первым, карабкаясь вверх по камням к небольшой площадке. Вид у него был встревоженный: что-то, видимо, получилось не так, как он ждал. Десять – двенадцать хижин стояли на фоне мрачного неба, точно могильные памятники. Приближалась гроза.
Лихорадочное нетерпение охватило священника: он ступил в расставленную перед ним ловушку, поскорее бы ее захлопнули и положили конец всему. Может, в него выстрелят из какой-нибудь хижины? Он вышел на самый край отпущенного ему времени: скоро уже не будет ни завтра, ни вчера, будет только вечная жизнь. Жаль, что он мало выпил. Голос у него дрогнул:
– Ну вот мы и пришли. Где же этот янки?
– Ах да, янки, – сказал метис и передернулся всем телом. Он точно забыл на минуту, под каким предлогом затащил сюда священника. Он стоял, вытаращив глаза на хижины, тоже не зная, что будет дальше. – Когда я уходил, он был вон там.
– Не мог же он переползти куда-нибудь в другое место.
Если б не записка, священник усомнился бы в существовании американца, – записка, да еще, конечно, убитый ребенок. Он пошел к хижине по маленькой затихшей просеке. Может, в него выстрелят, не дав ему даже войти? Будто идешь с завязанными глазами по доске, не зная, когда оступишься и полетишь в пропасть – навеки. Он икнул и переплел пальцы за спиной, стараясь унять дрожь. Все-таки хорошо, что калитка мисс Лер осталась где-то там, далеко – ему ведь не верилось, что можно вернуться к приходским делам, ежедневно служить мессу и неукоснительно соблюдать все внешние проявления благочестия. Тем не менее смерть лучше бы встретить хмельным. Он подошел к двери хижины – ни звука. Потом чей-то голос сказал:
– Отец.
Он оглянулся. Метис стоял на просеке с искаженным от страха лицом; два его клыка подрагивали и дергались на нижней губе.
– Что тебе?
– Ничего, отец.
– Зачем ты меня окликнул?
– Я молчу, – солгал он.
Священник повернулся и вошел в хижину. Да, американец был там. Живой или мертвый – другое дело. Он лежал на соломенной циновке с закрытыми глазами, с открытым ртом, сложив руки ниже груди, точно ребенок, у которого болит живот. Боль меняет лицо; а может быть, его меняют преступления, сошедшие с рук, – так же как политика или благочестие. Трудно было узнать в нем человека с газетной фотографии, висевшей на стене полицейского участка: тот был грубый, наглый, удачливый. А у этого вид самого обыкновенного бродяги. Боль обнажила нервы и придала его лицу обманчивую духовность.
Священник стал на колени и склонился к его губам, стараясь уловить, дышит ли он. В лицо ему ударило тяжелым запахом – смесью блевотины, никотина и винного перегара. Много лилий ушло бы на то, чтобы заглушить этот смрад. Еле слышный голос у самого его уха проговорил по-английски:
– Смывайтесь, отец. – Снаружи, за дверью, в предгрозовом свете, не сводя глаз с хижины, стоял на чуть подрагивающих ногах метис.
– Значит, ты жив? – быстро проговорил священник. – Тогда скорее. Времени у тебя мало.
– Смывайтесь, отец.
– Ты ведь звал меня? Ты католик?
– Смывайтесь, отец, – снова прошептал американец, точно это были единственные слова, оставшиеся у него в памяти от давно забытого урока.
– Говори же, – сказал священник. – Когда ты исповедовался в последний раз? – Веки поднялись, и в него уперся удивленный взгляд. Американец неуверенно проговорил:
– Лет десять назад. А зачем вы здесь?
– Ты же просил священника. Ну, говори. Десять лет – это большой срок.
– Смывайтесь, отец, поскорее, – сказал американец. Давнишний урок опять всплывал у него в памяти. Точно ползучий гад, раздавленный с хвоста, он лежал на циновке, сложив руки на животе, и вся жизнь, оставшаяся в нем, сосредоточилась в одной мысли. Он прошептал сдавленным голосом: – Этот подлец…
Священник сказал с яростью:
– Вот как ты исповедуешься? Я пять часов добирался сюда… и слышу от тебя одну мерзость. – Как это чудовищно несправедливо, что вместе с опасностью к нему вернулась его полная бесполезность, – он ничего не мог сделать для этого человека.
– Слушайте, отец… – сказал американец.
– Я слушаю.
– Смывайтесь отсюда, отец. Я не знал…
– Не за тем я сюда шел, чтобы говорить о себе, – сказал священник. – Чем скорее кончится исповедь, тем скорее я уйду.
– Обо мне не беспокойтесь. Мое дело кончено.
– Значит, проклят навеки? – со злостью сказал священник.
– Ясно. Проклят, – сказал американец, слизывая кровь с губ.
– Слушай, что тебе говорят, – сказал священник, наклоняясь еще ближе к застарелому, тошнотворному запаху. – Я пришел сюда, чтобы выслушать твою исповедь. Ты хочешь исповедоваться?
– Нет.
– А хотел, когда писал ту записку?
– Может, и хотел.
– Я знаю, что ты собираешься сказать. Понимаешь? Знаю. Ладно, не будем об этом. Помни, ты умираешь. Не полагайся слишком-то на милость Божию. Господь дарует тебе эту последнюю возможность. Второй, глядишь, и не будет. Как ты жил все эти годы? Теперь твоя жизнь не кажется тебе такой уж роскошной? Ты убивал людей – вот, пожалуй, и все. Любой это может, а потом и его убьют. Как тебя убили. И ничего не осталось, только боль.