Норберт Гштрайн - Британец
Уж не знаю почему, мне запомнилось начало рассказа, словно это была отдельная история, не требующая продолжения, хотя Лео потом кое-что пояснил.
— Был чудесный летний день, мы стояли у колючей проволоки и смотрели, как их вели по набережной, — говорил он. — Издали были различимы, разумеется, лишь некие тени, однако с первого взгляда нам стало ясно, что этим дамам в здешней обстановке не место.
Он посмотрел в окно и, — разумеется, как же иначе! — закрыл глаза, словно его мысленному взору предстало: идут женщины, целый отряд, в сопровождении лишь двоих солдат охраны, и те, уж конечно, с примкнутыми штыками, куда ж без них-то; тут он открыл глаза, и я приготовилась выслушать какую-нибудь несусветную чепуху, в душе пожалев, что не перебила его вовремя.
— Столько лет минуло, но мне не забыть той картины. Кажется, все было только вчера…
Таким было начало, однако по ходу нашего разговора он постоянно возвращался к этой сцене; я-то думала, он попытается передать чувство одиночества, однообразие лагерной жизни, тоскливую скуку, о которой обычно умалчивают выспренные мемуары, — думала, скажет, что жил в постоянном страхе, но я ошиблась, он неизменно возвращался все к тому же — иногда с грустью, иногда впадая в пошловатый тон, рассказывал очередную байку, какой-нибудь анекдот о посетительницах, которые после первого свидания все чаще наезжали из Англии, поселялись в одном из пустовавших пансионатов неподалеку, а еще он потчевал меня баснями о том, как ради ночи с любимой заключенные с риском для жизни перебирались через колючую проволоку.
Время от времени он повторял одно замечание, очевидно, рассчитывая таким вот образом придать особую весомость своим словам, в чем, однако, не преуспел:
— Уж я бы мог кое-что рассказать!
А сам при этом смотрел на меня, и, понадеявшись, что вот теперь-то он наконец перестанет нести чепуху, я всякий раз просила наконец приступить к делу. Но он только посмеивался и опять заводил старую песню:
— Женщины, ах, женщины! Если бы я мог выложить все, что знаю, вы бы не поверили.
Потом — я не поняла, что он, собственно, вообразил — после всех высокопарных экивоков вдруг, к моему удивлению, резко сменил тон, заговорив так, будто я — его пьяный собутыльник; лишь позднее я сообразила, что ничего особенного не произошло — просто он излагал своего рода официальную, раз и навсегда затверженную версию. Чтобы наверняка не проболтаться о чем-то, что могло затронуть его самого, заготовил несколько историй и, повторяя их бессчетное число раз, в конце концов сам поверил, что, кроме этих эпизодов, ничего не было; мне пришла на ум аналогия — желторотые юнцы, которым вся их армейская служба запомнилась как непрерывная серия пьянок. Пребывание в лагере в описании Лео было чем-то вроде житья школьников в деревне, куда их отправили немного поработать летом, тут, конечно, не обходилось без запретных сюжетов, вот об этих-то якобы строго секретных вещах он мне и поведал.
Все в точности совпало с картиной, которую я на следующий день, в библиотеке здешнего музея, составила себе по вырезкам из газет, и еще это соответствовало тому, что рассказывала Кэтрин о предвзятом отношении ее друзей к Хиршфельдеру, которое обнаружилось, когда он вернулся в Лондон. Среди газетных материалов попадались самые настоящие пасквили — например, я прочла, что в те самые месяцы, когда Англия подвергалась разрушительным бомбардировкам, интернированным жилось как у Христа за пазухой, что интернированные должны быть благодарны, ведь они находились вдалеке от опасности, не знали, что такое давка у входов в бомбоубежища, в общем, прохлаждались в одном из красивейших уголков страны! Женщинам в этих публикациях также отводилась особая роль, вероятно потому, что журналисты получили возможность с ними встретиться, и потому, что, в отличие от мужчин, женщины не доставляли неудобств дугласцам, из-за них никому не пришлось покидать свои дома, да, конечно, интернированные женщины жили за колючей проволокой, но в общем-то почти как в мирное время; дальше в статьях шли описания хорошо питавшихся, крепких женщин, которые, прихватив с собой пляжные наряды или теннисные ракетки, гуляли по острову и до конца лета купались в море, причем иные голышом; писали и о том, что они ходили в брюках, как мальчишки, и, поскольку имели деньги, скупали товары в магазинах Порт-Эрина и Порт-Сент-Мэри; читая все это, я отлично представляла себе, как относилось к ним местное население.
Вполне вероятно, Лео тоже читал эти статьи, ведь когда они были напечатаны, во всех лагерях уже разрешили покупать газеты, и мне кажется, он, как раз имея в виду газеты, заявил, что, конечно, сидел за решеткой, однако недостатка в чем-либо не испытывал, а в каком-то смысле эти месяцы и вообще были лучшими в его жизни. Помню, пришлось дождаться, пока он закончит переливать из пустого в порожнее и восхищаться духом товарищества, какого ни раньше, ни позже не знал, и, помню, еще он с великой неохотой рассказал, что осенью, когда интернированных послали на полевые работы, познакомился со своей будущей женой, работал у нее в усадьбе, хозяином которой теперь является. Ему явно не хотелось об этом говорить, он сидел, положив руки на колени ладонями кверху, будто просил извинения, и, не сомневаюсь, на душе у него сразу полегчало, когда я, не ответив, стала смотреть в окно, будто отвлеклась, заметив что-то интересное.
О Хиршфельдере я не спрашивала, хотя после того, как лагерь на Главной набережной закрыли, он, как и Лео, еще около двух месяцев провел на Хатчинсон-сквер, в единственном на весь Дуглас лагере, расположенном вдали от берега. Скажи Лео, что он знал Хиршфельдера, я, наверное, не поверила бы, так что и не жалею, что не спросила; было бы только странно, если бы Лео его вспомнил. В итоге, за всю нашу беседу я не услышала ничего существенного, кроме рассказа о ссорах и драках, но о них я и тах знала от мистера Стюарта.
«Приспешники нацистов» — к этим словам Лео прицепился, как будто раньше никогда не слышал; тут я наконец поняла, почему не верю ему, — он заявил, что во всем лагере не было ни одного человека, которого можно было бы определенно отнести к этой категории.
— Неприятности доставляли только коммунисты, они по обыкновению все к себе тянули. Все до одного старосты состояли в их партии.
Мы уже вышли на набережную, и он вдруг дал себе волю — напропалую пустился жестикулировать, даже голос у него изменился, когда он начал рассказывать о конспиративных собраниях, проходивших в прачечной одного из домов лагеря, на которые допускалась лишь горстка облеченных доверием.
— Конечно, о собраниях все знали. Но пока Дядюшка Джо[6] занимал неправильную позицию, им приходилось остерегаться и не выступать слишком открыто.
Я, лишь повторив эти слова вслух, сообразила, о ком речь, и рассмеялась:
— Дядюшка Джо?
— Вы ведь не назовете его добрым дедушкой?
— Дядюшка Джо!
И он вдруг тоже прыснул, а потом сказал насмешливо:
— Что и говорить, задал он задачку своим сторонникам. Даже самым упертым было нелегко защищать его после всей устроенной им чертовщины. Это уж потом, после нападения на Россию, он превратился в блистательного героя.
Лео вдруг замолчал, неожиданно, как и начал этот разговор, и мне опять стало неловко, потому что он не мигая уставился на меня, пытаясь понять, как я отнеслась к его словам. Я же не знала точно, из-за чего он очутился в лагере, не спросила, а Стюарт всячески уходил от ответа, упомянул только, что Лео живет на острове столько лет, что никто уже не задумывается, как и почему он сюда попал; я ожидала, что Лео сам расскажет, но он, похоже, не задумывался о том, как далеко его забросило. Когда мы вышли на набережную, я заметила, что он на добрых полголовы ниже меня, а теперь он отвернулся, глядя куда-то в конец набережной, я воспользовалась случаем разглядеть его получше, и вдруг он завел уже знакомую мне песню — наверное, чтобы заполнить возникшую паузу, — принялся вздыхать да охать, мол, пропало былое великолепие. Солнце стояло еще высоко, но он трясся от холода в своем черном костюме, и он уже в третий раз попрощался, однако не выпускал моей руки и вообще не двигался с места, и тогда я резко повернулась и ушла.
Несомненно, всего этого было бы достаточно, вздумай кто-нибудь представить Лео эдаким злодеем в одном из тех романов, насчет которых Макс мог разоряться битый час, объясняя, что все в них раскрашено лишь черным и белым; можно было бы создать такой образ, чтобы у читателей мурашки по спине побежали, поэтому в тот же вечер, опять встретив Лео в другом месте, я подумала — такой удачный антураж не придумал бы и самый мастеровитый детективщик. Вечером я услышала музыку, раздававшуюся где-то в переулке позади пансиона, пошла туда, отыскала здание, откуда доносилась музыка, поднялась на второй этаж в кафе и увидела Лео, а разглядев на стенах этой мрачной забегаловки фотографии кораблей времен войны и воинские награды, я живо вспомнила реквизит, который обычно используют в кино при съемке леденящих душу сцен, когда надо, как говорится, кого-то убрать. Кроме Лео, в кафе сидели еще три старых хрыча, каждый — сам по себе, за своим столиком, и все четверо во все глаза глазели на маленькую дощатую эстраду в конце помещения, а на ней я увидела певичку, которая трудилась над микрофоном, обхватив его ладонями, точно больного птенца; я подумала, надо ли подойти к Лео, решила — не надо, и ретировалась, унося с собой то же странное ощущение нереальности, которое возникло в первые минуты нашей встречи в отеле.