Василий Песков - Полное собрание сочинений. Том 17. Зимние перезвоны
Ну, думаю, вот она смерть! Подходит ко мне молодой капитан-эстонец. «Возьми, — говорит, — шинель с убитого, простудишься…»
Потом заградительный отряд влился в наш полк. И вообще отряды исчезли. Стали не нужны.
Мы, конечно, случалось, и отступали, но только по крайней необходимости — научились уже наступать.
А с командиром бывшего заградотряда Яном Яновичем Тухкруком мы подружились. И даже — бывают же чудеса! — разыскали друг друга после войны. Я был у него в Таллине. Вспомнили, конечно, этот эпизод возле Пяти Курганов, вспомнили приказ. Он принес строгость, необходимую дисциплину. Это была важная веха войны.
В.: Что для вас на войне было самым трудным?
О.: Примириться с близостью смерти. И сам труд, изнурительный, каждодневный. Сколько земли перекопано! Остановились — сразу роешь. Кто ленился — погибал. Я не ленился. Долгое время вместе с минометной трубой и лопатой таскал саперную кирку. Тяжелая штука, зато надежная — любую мерзлоту одолеешь.
В.: А чего вы лично боялись больше всего?
О.: Смерти, особенно глупой, нелепой смерти. Боялся раны в живот. Плена.
В.: Что труднее всего прощалось на фронте?
О.: Неточность, необязательность, предательство, ложь, халатность, расхлябанность. За все ведь платить приходилось жизнью. Наткнулся однажды на прикрытый парашютом капонир для машины. В нем раненые. Прижались друг к другу, мерзнут. Разыскал санитара. Привел его к яме. «Всех, всех вывезем через пару часов». Морда его не понравилась, подумал: обманет. Утром сделал крюк — заглянуть в капонир. Поднял полотно: лежат замерзшие все до единого — двадцать два человека… На войне не всегда отыщешь виновного — все движется, перемещается. Но как мне хотелось встретить тогда санитара! Впрочем, он мог ведь тоже погибнуть…
В.: Мансур Гизатулович, в войне, о которой мы говорим, проявился массовый героизм народа. И все-таки не все подряд были героями. Приходилось, наверное, видеть и трусость?
О.: Василий Михайлович, смерти боятся все. Все! Я могу это утверждать, имею право, потому что видел и смелых, и несмелых, стойких и нестойких. Но один умеет взять себя в руки, а другой — нет. Я в трусливых себя не числю, а был случай — даже обмочился от страха. Но я преодолел себя. И никто моей слабости не заметил. А другие паниковали, бежали. Были и дезертиры, трибуналом судили «самострелов». И в атаку боялись подняться. Все было. Но в массе больше было все-таки смелых людей, людей с высоким чувством самодисциплины.
Тон они задавали. А среди смелых и трусоватый подтягивался. А гибли трусливые чаще, чем смелые.
Для меня человеком беспредельной смелости, боевой выдержки и хладнокровия был наш командир полка Билаонов Павел Семенович. Когда я раненый вернулся с войны, я много о нем рассказывал горнякам. Слушали внимательно и всегда спрашивали: а он Герой Советского Союза? Я говорил: да. Хотя у Павла Семеновича такого звания не было. Но я был уверен: будет. И действительно, войну он закончил Героем Советского Союза. Жив-здоров и теперь. Мы с ним переписываемся.
В.: А теперь давайте вспомним истинно героический поступок.
О.: Ну вот оценивайте сами. На Курской дуге потери были очень большими. Каждую ночь в роты прибывало пополнение. И вот однажды утром обнаруживаем: солдаты из маршевых рот, не видавшие близко войны, совершенно подавлены. Взошедшее солнце осветило лежащие, как снопы, трупы, горы искореженного металла.
Упадешь духом при виде такого. Что делать?
Предстоят наступательные бои. Как подымать батальоны в атаку? Наш комбат Гридасов Федор Васильевич приказывает:
— Подать коня!
Конь у комбата был всегда наготове. Но зачем сейчас? И вот верхом на разгоряченном коне вылетает комбат на нейтральную полосу — и галопом с фланга на фланг — на виду у нас и у немцев. Ширина нейтральной полосы — четыреста метров. Что началось! Сколько заработало пулеметов! Мы видели трассы пуль. А всадник мчался, как заколдованный. Вот уже воистину смелого пуля боится — проскакал невредимым.
И достиг того, чего хотел. Сотни людей, следившие за скачкой с тревогой и восхищением, очнулись, стряхнули страх… В наступлении у Прохоровки мы вышли на рубежи, которые занимали наши передовые части 6 июля. Смелость города берет!
В.: Что было для вас самым драматическим, самым горьким на войне?
О.: Хоронить друзей. У меня слезы близко — не мог удержаться — рыдал… И горечь непроходящую и поныне оставила переправа через Днепр. Что там было! На бревнах, на снопах, обшитых плащ-палатками, на всем, что может держать человека, стали мы ночью переправляться с левого берега на песчаный остров посредине Днепра, чтобы потом занять плацдарм на правобережье. Немцы, конечно, ждали, что именно тут мы станем переправляться.
И с крутого берега обрушили на нас такое море огня, какого не видел я ни в Сталинграде, ни на Курской дуге. Я плыл с просаленным вещмешком, набитым мякиной. Ума не приложу, как уцелел в месиве из воды, соломы, бревен и человеческих тел. Оказывался то поднятым в воздух, то, подобно глушенной рыбе, — в воде.
С громадными потерями наш корпус все же высадился на низком песчаном острове. И он оказался для нас ловушкой. Немцы с крутого берега расстреливали нас, как муравьев. Рассеется дым — снова стреляют. Автоматы у нас заклинило, гранаты не действовали, еды нет, укрыться негде и не на чем двигаться дальше.
Никогда за все время, проведенное на войне, я не чувствовал себя таким беспомощным.
Ослепшие от песка, оглохшие от взрывов, мы зарывались в вязкий и мокрый грунт — одни головы наружу. А после нового шквала огня глянешь — нет и голов.
Девять дней в октябре 1943 года держались мы на острове в отчаянном положении. Потом немцы вдруг стихли. Остатки людей, измученные, израненные, контуженные, поднялись, не понимая, в чем дело. Куда плыть, на правый берег или назад? На левый берег переправил я раненых и тут узнал: уже три дня есть приказ отступить. Оказалось, наша переправа была ложной — отвлечь силы немцев. Настоящие бескровные переправы с понтонами наведены были выше и ниже по Днепру, по ним переправились танки, артиллерия и пехота…
Я, помню, сел и долго неподвижно глядел на воду. В большой стратегии войны все было сделано правильно. Сохранилось множество жизней, и война идет уже на правобережье. Но каково было нам, изведавшим ад отвлекающей переправы, — ни почестей, ни наград, ни даже какой-нибудь благодарности. И сколько погибших…
В.: И ведь это не единственное страшное воспоминание?
О.: Конечно! О некоторых подробностях войны страшно и говорить, и писать…
Помню человеческую фигуру на трех точках — на локтях и на одном колене, содрогаясь в конвульсиях, улепетывает от «передка» мне навстречу. Вторая нога в валенке неестественно длинная…
Боже мой, нога держится на одном сухожилии. Мне надо бежать туда, откуда ползет солдат, но все, что далее происходит, заставляет остолбенеть.
Солдат сел, вынул из кармана перочинный ножик и, дико оскалившись, стал перепиливать сухожилие. Не потерял сознание солдат. Снял с себя шапку, перетянул ее ремешком на культе. Потом стал закапывать ногу в грязном снегу. Это было в первый месяц моей войны.
И еще картинка, не уходящая из памяти.
Аэродромное поле у местечка Питомник под Сталинградом. Немцы свезли сюда раненых, но эвакуировать не успели. Раненые погибали, замерзая на запорошенной снегом равнине.
Тысячи! Некоторые ползают. Опираясь на руки уже без пальцев, смотрит на меня тускнейшими глазами немец, у которого носа практически нет и все лицо — лепешка, изуродованная морозом.
Глаза умоляют: пристрели. У меня рука не поднимается. И немец обращает глаза к стоящему со мной рядом сержанту, у которого пистолет на боку. Немец даже кивнуть не может, заворожено смотрит на пистолет. Глазами моргнул: «Да…» Сержант выстрелил. Человек уже мертвый, а не падает, стоит на руках и ногах, как скамейка, из пробитой головы не идет кровь.
В.: Как психика человека может противостоять такому? Ведь можно сойти с ума. Случалось?
О.: Вы знаете, не припомню. Человек способен ко многому притерпеться, привыкнуть. Иначе на войне сумасшествие было бы массовым. Нет, смотришь, сидит солдат рядом с замерзшим трупом, черпает из котелка кашу…
И все-таки психика устает, наступает предел возможностей. И не только от жестоких картин войны, но и от грохота, от бессонницы, от постоянного страха смерти. Я наблюдал: человек начинает терять чувство самосохранения, появляется у него подспудная тревога: «завтра меня убьют». И, глядишь, в самом деле погиб.