Лея Любомирская - Лучшее лето в её жизни
– Жукиня, зайчик мой! – Катарина уже сама чуть не плачет. – Ну скажи, что с тобой? Какое синенькое тебе нужно? Скажи, я тебе его дам!
Жука мотает головой, разбрызгивая слезы.
– Ты не дашь!!! Оно пропало!!!
В одиннадцать Катарина не выдержала и позвонила тете Дионизии.
– Да ребенок же заболевает! – закричала тетя Дионизия, и Катарина почти увидела ее трагически вздернутые брови и раздувающиеся ноздри. – Ты хотя бы догадалась смерить ей температуру?!
Тетя Дионизия считала Катарину никудышной матерью и не скрывала этого.
– Когда-нибудь ты уморишь бедную крошку, – говорила она, сидя у Катарины на кухне и звучно прихлебывая полезный тизан[50] из Катарининой чашки в маках. Тизаны тетя Дионизия заваривала сама и всегда носила с собой в пузатеньком термосе.
Катарина прижимает губы ко лбу плачущей Жуки. Лоб холодный и немного влажный.
– Нет у нее температуры, – говорит Катарина в трубку.
– Это ничего не значит, – недовольно отвечает тетя Дионизия. – Немедленно веди ребенка к врачу! Или я сама ее поведу!
– Синенькое! – рыдает Жука, уткнувшись Катарине в колени.
В поликлинике Жука плакала вначале совсем тихонечко, потом все громче и громче, потом упала на пол и заколотила по нему кулаками. Люди в очереди косились неодобрительно. Катарине захотелось оставить Жуку и сбежать.
– А вот где у меня мешок? – говорит неопрятная старуха в грязной юбке с надорванным кое-где подолом. У старухи только один зуб – длинный, как бивень, покрытый неприятным зеленоватым налетом.
Жука даже не поворачивается в ее сторону. Ей абсолютно все равно, где у неопрятной старухи мешок.
– Си-нень-ко-е! – кричит она сквозь слезы. – Си-нень-ко-е!
– Если бы ты была моей дочкой, ты бы у меня уже получила! – шипит старуха.
Катарина чувствует, что с нее хватит.
– Если вы скажете еще одно слово моему ребенку, я вас ударю, – говорит она.
До врача так и не дошли. Жука вдруг встала с пола, тщательно отряхнулась и помчалась к выходу, заливаясь слезами. Катарина поймала ее уже в холле, но обратно тащить не стала. Жука – устала что ли? – покорно дала руку и больше не убегала, и даже кричать перестала, только всхлипывала жалобно и бормотала про синенькое, которое пропало.
«Да что же это такое?! – думает Катарина. – Что я за мать такая, что никак своему ребенку синенького не найду?»
– Пойдем, заинька, – говорит она вслух. – Поищем твое синенькое.
Домой пришлось возвращаться на такси. Жука – уже переодетая в новый синий джинсовый сарафан и лазурную водолазку – уснула прямо в обувном магазине, где Катарина примеряла ей синие туфельки.
Дома Катарина аккуратно ее раздела – Жука только вздохнула, но не проснулась – и уложила в постель. И сама прилегла рядышком. Думала, что полежит часик и встанет делать ужин, но как-то незаметно задремала.
Рано утром выспавшаяся бодрая Жука тянет Катарину за нос и за ухо. Жука требует на завтрак вафлю, кофе с молоком, йогурт и яблоко. Катарина встает и, пошатываясь, бредет в ванную. По дороге бросает взгляд на часы. Надо же, как ее угораздило проспать почти четырнадцать часов?
Пока Жука ела свою вафлю, Катарина ходила по квартире в поисках «синенького». Она смутно помнила, что вместе с сонной Жукой принесла вчера домой синий рюкзачок, а в нем – синего гнома с дурацкой ухмылкой, две пары лазурных колготок, светло-голубую сумочку из соломки, ярко-синюю собачку и что-то еще. Но куда оно все делось? И где новый Жукин сарафан и водолазка?
– Пропало, – говорит Жука, выглядывая из кухни.
– Что?! – Катарине становится страшно. Еще одного дня, как вчерашний, она точно не выдержит.
– Синенькое пропало, – спокойно поясняет Жука. – И я хочу еще вафлю.
Печальное воспоминание
От рулона с надписью «Пакеты для мусора. Сто литров. Сделано в Китае» Мария Жоау отрывает прямоугольный кусок черного пластика. Несколько секунд сосредоточенно трет его между ладонями. Потом подцепляет ногтями едва заметные краешки, с силой разводит руки в стороны и тут же резко взмахивает ими – вверх и вниз, словно пытаясь разом зачерпнуть сто литров теплого кабинетного воздуха. С неприятным треском кусок пластика превращается в отличный плотный мусорный пакет китайского производства.
Мария Жоау удовлетворенно улыбается, бросает пакет на пол, усаживается в офисное кресло на колесиках и выдвигает ящик стола. Ящик доверху набит бумагами: распечатками, рисунками, фотографиями, блокнотами, тетрадями и газетами. Мария Жоау вытаскивает их, бегло проглядывает и отправляет в пакет для мусора. Вечером она все это сожжет на пустыре за домом и, если успеет, поджарит на костре пару колбасок на прутиках для себя и для Зе Мигелa.
«Сырые мясные колбаски, конечно, лучше, чем подкопченные, – думает Мария Жоау, кидая в пакет журнал без обложки и исписанную тетрадку, – и Зе Мигел их больше любит. Но жарить-то их дольше. А ну как бумаги сгорят быстрее? И не поедим, и не…»
Мария Жоау вытаскивает из ящика белую картонную коробочку и на секунду забывает о колбасках. Она рассматривает коробочку, пытается ее открыть, вначале одной рукой, не переставая другой шарить в ящике, потом двумя, но коробочка запечатана и не поддается. Мария Жоау зубами надрывает уголок, сплевывает в пакет кусочек влажного картона, расковыривает дырочку, чтобы взяться поудобнее, и как следует дергает. По всей комнате с шуршанием разлетаются белые лаковые прямоугольники – четыре сотни визитных карточек. Мария Жоау заказала их лет пятнадцать назад, в самом начале карьеры.
Мария Жоау выбирается из кресла и начинает подбирать карточки с пола. «С другой стороны, – думает она, заползая на четвереньках под стол, – подкопченные колбаски не такие вкусные, как сырые. И у них такой противный…»
– Foda-se![51] – вслух говорит Мария Жоау и хватается за ушибленную макушку. Тихо матеря чертову столешницу, она задом выбирается из-под стола, высыпает собранные карточки в мусорный пакет, отряхивает руки и колени и снова усаживается в кресло.
«Наверное, все-таки куплю сырые», – думает Мария Жоау, вытаскивая из ящика увесистую пачку исписанных листков. «К М. Ж.» написано на первой страничке каллиграфическим почерком со множеством завитушек. Мария Жоау пожимает плечами. Почерк ей ни о чем не говорит. Придется читать.
«Однажды Он и Она пришли к Господу…», «Есть ли душ родство – вечная загадка…», «Ты приходишь с той стороны наших встреч…», «А я Вас так любил…», «Скажи мне, милая, доколе?..», «И ваше сердце, ваше тело…»
Мария Жоау равнодушно просматривает листок за листком, время от времени болезненно морщась на рифмах «меня – тебя» и «люблю – скорблю».
На последнем листочке текст не стихотворный, а прозаический. Мария Жоау быстро пробегает его глазами. Это настоящий вопль истерзанного сердца. «Я умираю, – говорится в постскриптуме, – но умираю счастливым. Я не был нужен тебе, пока был жив. Но теперь-то ты будешь помнить меня вечно!»
Мария Жоау вздыхает. Скорее обескураженная, чем расстроенная, она переворачивает листок и видит там записи, сделанные ее собственной рукой.
«По словам премьер-министра, – написано там, – валовой национальный продукт… законодательная инициатива… выступил и заявил… конец 90-х…», а под всем этим крупными, почти печатными буквами: «На 13.30 – выход в эфир из Ассамблеи, на 14.00 – новость с голосом, на 16.00 – репортаж, полторы-две минуты».
* * *Зе Мигел слышит странные звуки и заглядывает в кабинет. За столом, уронив голову на руки, горько рыдает Мария Жоау.
– Что с тобой, Жо, что случилось? – испуганно спрашивает Зе Мигел.
Мария Жоау дергает плечом – уйди, мол, не приставай. Зе Мигел ждет, не переменит ли Мария Жоау решение, но та продолжает плакать, и Зе Мигел тихонько прикрывает за собой дверь кабинета.
Мария Жоау поднимает голову и смотрит на помятый исписанный листочек.
– Выход в прямой эфир, – гнусавым от слез голосом бормочет она, – из А… а… ассамблеееееи…
И ее скручивает новый приступ рыданий.
Пирожок
…осталось только восемьдесят сентимов. А все из-за Тельмы из молочной лавки, я ведь ей сразу сказала: двести граммов свежего сыра, Тельма, только, пожалуйста, двести, не больше, знаю я твою манеру, а она раз, раз – весь кусок завернула и на весы, смотрите, говорит, дона Летисия, тут всего триста сорок, если я вам двести отрежу, кто ж потом остаточек купит, как будто это мое дело, как будто я ей должна… Я хотела вообще отказаться, но Педру вчера очень просил, и сегодня утром еще вспомнил, когда я ему бутерброды с собой делала, мама, говорит, а ты больше никогда-никогда не будешь такой сыр вкусный, который крупинками, покупать? Я подумала, что ж я за мать-то такая, ребенку сыру купить не могу, а сигареты себе небось вчера купила, и кофе два раза пила, из автомата, правда, но все равно, все вместе это – почти килограмм сыра. Ну и купила все триста сорок граммов, он, правда, портится быстро очень, но если Педру не доест, я испеку что-нибудь или сама доем, я его тоже очень люблю, отличный сыр у Тельмы, какой-то ее двоюродный дядя делает, ферма у него, что ли, Тельма рассказывала. Но Тельма все-таки засранка, я так рассчитывала на сдачу кофе выпить и съесть что-нибудь, хоть пирожок с треской, целый день же ничего не ела, даже не завтракала, а с восьмидесятью сентимами либо кофе, либо пирожок, и то только у Жоржины, пирожки у нее ужасные, но она зато цены пока не подняла. Она, может, и кофе в долг даст, она славная, а послезавтра зарплата, я тогда…