Томас Вулф - Паутина и скала
– О, мой детка, – прошептал дядя, – видел бы ты лицо этой женщины, когда она возвратилась в эту комнату смерти, когда она взглянула сперва на ребенка у него на руках, потом на нас, а он покачал головой и сказал: «Я понял, что он мертв, прежде чем ты вышла за дверь, но у меня духу не хватило сказать тебе, позвать тебя обратно» – о! слышал бы ты ханжескую, горестно-любовную елейность этого голоса, ненасытное, торжествующее тщеславие печали, питающееся смертью собственного ребенка, этот голос говорил мне, как уже тысячу раз, яснее всяких слов: «Я!Я!Я! Другие умирают, но я остаюсь! Смерть, печаль, человеческие страдания и утраты, все горе, ошибки, убожества и несчастья, от которых страдают люди, происходят для возвеличения этой торжествующей над смертью, всепоглощающей, неподвластной времени вселенной моего Я! Я!Я!». Черт возьми, – хрипло произнес Марк Джойнер, – у меня не было слов, чтобы выразить возмущение, – он ускользнул, как всегда, словно масло между пальцев, говоря эти елейные слова благочестия и печали, к которым никто не мог придраться, – но я ненавидел его до глубины души – я готов был убить его на месте!
Однако теперь, когда мальчик с дядей смотрели с горной вершины на грустную картину заката, на яркие красные и золотистые проблески солнца, заходящего в туманной дымке за крутые склоны гор, ветер наполнял сердце мальчика сиротливой бесприютностью, тоской по домам, улицам, привычным разговорам, страстным желанием возвращения.
Потому что черная, бурная ночь, неизбежная, загадочная, таинственная, с тоскливым неистовством бури, безумными криками и бесприютностью надвигалась на них, словно враг. И на одинокой иершине свистел ветер в сухой, жесткой траве, а внизу неслось отдаленное завывание ветра, ведущего непрестанную, суровую войну с гибкими ветвями безлиственных, сиротливых деревьев.
И мальчик сразу же увидел внизу город, теперь курящийся множеством очажных дымков, являющий дружелюбно мерцающими огоньками свое великолепное, уютное расположение, свои трогательные, страстные залоги крова, тепла, уюта, еды, любви. Город говорил мальчику о чем-то бессмертном и неодолимом в людских душах, напоминающем крохотный огонек в бескрайней тьме, который никогда не погаснет. И надежда, порыв, страстное стремление, радость, неодолимое желание спуститься и город заполнили его сердце. Потому что в надвигающейся неистовой, бурной ночи не было двери, и мысль остаться в темноте на горной вершине была невыносима.
Потом они с дядей спускались по горному склону, избрав самый короткий, самый крутой путь, стремились обратно к знакомым пределам города, улиц, домов, огней с чувством неистовой поспешности, пребывания на волосок от смерти, словно громадный зверь тьмы крался за ними по пятам. Когда вновь оказались и городе, он встретил их туманной, дымной, неизменной и странно волнующей атмосферой декабрьского вечера, запахами ужина из множества домов. Ароматы еды были сильными, аппетитными, сообразными зимнему времени, жгучему, вызвающему голод резкому, ядреному воздуху. Ощущались запахи жареного мяса, рыбы, приятное, жирное благоухание свиных отбивных. Запахи тушеной печенки, жареных цыплят и самый острый, смачныи запах рубленого бифштекса с жареным луком.
В этом замечательном домашнем запахе были не только глубокое довольство и покой насыщения, он почему-то вызывал у мальчика мысль и о нежной, миловидной, опрятной, желанной молодой жене, о восхитительных ночных удовольствиях, о страстных любовных играх, когда свет погашен, весь дом погружен в темноту, и сильные, сумасшедшие ветры с холмов обдают его резкими порывами. Этот образ наполнял его сердце неудержимой радостью, пробуждал вновь прекрасную надежду на простое, бесценное, интимное счастье супружеской любви, доступное любому – мяснику, пекарю, фермеру, инженеру, продавцу, точно так же, как и поэту, ученому, философу.
То был образ супружеской любви, вечно пылкой, сильной, верной, чистой и нежной, ни в коем случае не вероломной, грязной, охладелой, угасшей, неизменно горячей и страстной в темные часы ночи, когда сильные ветры бьются о дом. Она являлась бесценным сокровищем, единственным в своем роде владением одного человека, и вместе с тем, подобно бифштексу с жареным луком, простой радостью, высшим блаженством, на которое, как думал мальчик, может надеяться любой человек.
Так этот сильный домашний аромат плотной еды, сообразной зимнему времени, вызывал множество образов теплоты, надежных домашних стен, ревущего огня и весело освещенных им запотевших окон. Двери были затворены, окна закрыты, все дома жили своей тайной, замечательной, уединенной жизнью, почему-то пронзающей душу прохожего какой-то неистовой и грустной радостью, какой-то сильной приязнью к человеческой жизни, столь беззащитной перед затопляющим ужасом ночи, бури, вечного мрака, и, однако же, обладающей бессмертной решимостью возвести стены, разжечь огонь, закрыть дверь.
Вид этих великолепных закрытых домов с их теплотой жизни пробуждал в мальчике горькое, мучительное, причудливо двойственное чувство изгнания и возвращения, одиночества и уюта, вечной отдаленности от непроницаемого, манящего покрова жизни душа в душу и такой близости к нему, что он мог коснуться его рукой, войти в него через некую дверь, овладеть им с помощью какого-то слова – слова, которого почему-то ему никогда не сказать, дверь, которой, почему-то, никогда не открыть.
Книга третья. Паутина и мир
Когда отец Джорджа Уэббера скончался в 1916 году, мальчик был безутешен. Правда, Джордж в течение восьми лет был разлучен с отцом, но, как сам говорил, постоянно ощущал его рядом. Теперь сильнее, чем прежде, он почувствовал себя крепко застрявшим в той паутине ушедших, но вечно сущих времен и жизней, которой опутала его джойнеровская родня, и как-то вырваться из нее стало для него главной необходимостью.
К счастью, Джон Уэббер оставил сыну небольшое наследство – достаточное, чтобы окончить колледж и при тщательной бережливости помочь ему впоследствии ступить на свою стезю. Поэтому той осенью, с грустью и ликованием, он простился со всей джойнеровской родней и отправился в свое великое приключение.
А после занятий он мечтал о славе в новых землях, о замечательном будущем в ярко сияющем городе.
10. ОЛИМП В КЭТОУБЕ
В один из сентябрьских дней 1916 года тощий юнец с дешевым чемоданом, одетый в куцый пиджачок и облегающие брюки, едва доходящие до лодыжек, шел по одной из аккуратных дорожек, пересекающих живописную территорию старого колледжа на среднем Юге, то и дело несколько растерянно, недоуменно оглядывался по сторонам и с сомнением поглядывал на листок бумаги в руке, где явно были написаны какие-то указания. Едва он вновь поставил чемодан и сверился с листком в шестой или седьмой раз, из старого общежития с краю городка кто-то вышел, вбежал по ступеням и широко зашагал по дорожке, на которой стоял юнец. Тот поднял взгляд и слегка поперхнулся, увидя, что красивое, словно пантера, создание с грациозностью, быстротой, ловкостью большой кошки приближается к нему.
Ошеломленный юнец совершенно лишился дара речи. Даже ради спасения собственной жизни он не смог бы членораздельно заговорить; а если б и смог, то не посмел бы обратиться к столь великолепному созданию, словно бы созданному по иным меркам для иной вселенной, более олимпийской, чем могло присниться любому юнцу. Но, к счастью, великолепный незнакомец взял дело в свои руки. Подойдя своей изящной поступью, легонько ударяя руками по воздуху с безупречной прирожденной грацией, он бросил на юнца быстрый, острый взгляд проницательных блестящих серых глаз, улыбнулся с весьма приветливым, ободряющим дружелюбием – в улыбке сквозили нежность и юмор, потом очень мягким, южным голосом, чуть хрипловатым, в котором, несмотря на всю его приятную, ласковую теплоту, слышалась громадная жизненная сила, сказал:
– Ищешь что-нибудь? Я, пожалуй, смогу помочь.
– Д-да, сэр, – выдавил не сразу юнец и, обнаружив, что язык не повинуется ему, протянул дрожащей рукой мятый листок бумаги.
Великолепный незнакомец взял его, быстро глянул блестящими серыми глазами и улыбнулся.
– А, ищешь Мак-Ивер. Новичок, значит?
– Д-да, сэр, – прошептал юнец.
Великолепный молодой человек еще несколько секунд, чуть склонив голову набок, оценивающе смотрел на собеседника, в его серых глазах и приятной улыбке сквозили нарастающие юмор и удивление. Наконец он откровенно рассмеялся, но так обезоруживающе, дружелюбно, что это не могло задеть даже оробевшего юнца.
– Провалиться мне на месте, ты сущее пугало! – сказал великолепный молодой человек и еще несколько секунд проницательно, но с юмором разглядывал собеседника, легко поставив сильные руки на бедра с бессознательной грациозностью, прису щей всем его движениям.