Евгений Богат - Понимание
Я раскатывал мой монолог, ведя мысль к излюбленной мною теме об эмоциональном убожестве, отсутствии потребности в сильных впечатлениях, довольствии серостью, но мой сосед неожиданно меня перебил.
— Эх, — воскликнул он, — если бы я умел рисовать! Я и сам не раз думал о том же! Если бы, понимаешь, я умел рисовать, я бы разноцветным мелом или углем так все разделал, что люди каждый вечер ахали бы от удивления.
После этого мне не хотелось больше ничего ему говорить, потому что я-то умел рисовать. Я вдруг невольно подумал, что, возможно, мои «внутренние монологи» тоже что-то вроде ширмы в кукольном театре. Я ощутил какую-то еще непонятную мне вину. Мне стало стыдно…
Потом я написал письмо ей — в тот институт во Львове, где она теперь училась. Мне ведь в письме из радио сообщили название института. Письмо вернулось ко мне нераспечатанным, с извещением, что адресат выбыл.
Куда выбыл адресат? Куда?! Я почувствовал, что теряю почву под ногами, и написал какое-то нелепое, полубредовое письмо в комитет комсомола института, умоляя сообщить, что с ней стало, объясняя мой необычный интерес к ней тем, что мы когда-то участвовали с ней в одной общесоюзной музыкально-литературной телевикторине, она заняла первое место, а я — последнее, и я хочу посоветоваться относительно отдельных особенностей творчества композитора Аренского, которым сейчас увлекаюсь. Нелепейшее письмо, написанное в полубреду!
Мне ответили.
Мне ответили вежливо, что она вышла замуж, уехала с мужем в Ленинград и учится в аспирантуре Академии наук. Я почувствовал себя стариком, мне стало страшно. Я вдруг ощутил время как бешеный поток воды, который отнес ее, легкую, далеко-далеко… А я… я остался в общежитии. Я почувствовал себя тем, сорокапятилетним.
Я читал письмо из института вечером у себя в комнате, оно ожидало меня на моей унылой тумбочке, я был один в комнате, я перечитал письмо, запел: «Страстью и негою сердце трепещет…» и — разрыдался.
Мне стало немного легче, когда я успокоился. Хорошо, что я был один. Побыть наедине с собой — роскошь, редко доступная в общежитии. Но в тот день как раз выдавали зарплату, и ребята пошли кто куда: пить, веселиться, тратить деньги.
Меня потянуло на улицу, к людям. Я вышел бесцельно, побрел куда-то… Не помню, как я оказался перед большой, единственной живописной в нашем городе витриной магазина «Подарки». В витрине красовалась нарядная коробка с фигурным шоколадом. Я зашел в магазин и купил ее. И дальше побрел с этой коробкой. На углу одной из улиц стояла женщина. Она стояла одиноко, может быть, кого-то ждала, решала, куда ей пойти, улица была почти пустынна. Я в состоянии какого-то вдохновения подошел к ней и, что-то полувнятное, нелепое бормоча, начал совать ей коробку шоколада. Она удивилась, потом испугалась, потом возмутилась, стала чем-то похожа на ту самую развязную кассиршу в нашей столовой. «Отстаньте от меня, мужчина, отстаньте! Как вы посмели! Посмотрите на меня, разве я похожа… Какой мерзавец…» — «Но мне от вас ничего не надо!» — лепетал я. «Все вы это говорите, — не унималась она, наступая на меня. — Идите вы с вашей коробкой!»
Что я мог ей объяснить! Чтобы она хоть что-то поняла, нужно было рассказать ей всю мою жизнь. Я покорно извинился. «Иди, иди! — орала она мне вслед. — Ишь, сладенького захотел и сам полез со сладким. Мерзавец, мерзавец из мерзавцев!» Чувствовалось, что она обижена в жизни мужчинами.
В памяти моей вдруг ожила та девочка, с которой я когда-то сидел на одной парте и чье имя опрометчиво вырезал перочинным ножиком. Она нанесла мне первый удар в жизни. Эта — нанесла последний. Я решил уйти из жизни. Нет, нет, это, наверное, сейчас кажется мне, что я что-то тогда решил. На самом деле я переживал состояние, когда человек не способен на решения.
Нечто подобное я переживал и тогда, когда моя маленькая соседка по парте подняла руку и сообщила учителю, что я занимаюсь «порчей государственного имущества». Но, как ни странно, тогда, в детстве, это состояние было менее сильным.
Почему я упомянул о том, что это странно? Потому, что чувства, теперь переполнявшие меня, были чувствами обиженного ребенка, обиженного, униженного, непонятого. И это сей-час-то, при уже лысеющей голове!
Если перевести эти чувства в мысли, точнее, в сумбур мыслей, то, наверное, вот что получится: «Господи! Как все уродливо вышло! Какой скверный анекдот! Я первый раз попытался что-то подарить — подарить женщине, чужой, незнакомой, — но дело не в том, что она чужая и незнакомая, я ведь дарил с опозданием на семь лет той, юной и любимой! Как все уродливо и странно, почему именно эта, похожая на кассиршу из столовой и на ту девочку из моего детства, которая выросла и стала еще злее, почему именно она оказалась на пустынном углу? Ведь могла бы быть на ее месте добрая, понимающая, мудрая! Ведь мне ничего не было нужно: только чтобы не отклонили руку и, может быть, улыбнулись бы!»
Я шел наугад, переполненный этими чувствами, и очнулся у железнодорожного полотна. Вдали, нарастая, стучали колеса поезда. Через минуту… через минуту. Состояние мое вдруг резко изменилось, голова стала легкой и ясной. Через минуту… через минуту. Я понял, что совершить это легко. До ужаса легко. Вверху, на мосту, по-прежнему неслись автомобили, шли пешеходы. Рядом со мной остановился какой-то мужчина с мальчуганом. Он что-то рассказывал ему, оживленно жестикулируя, потом они быстро ушли, мгновенно исчезли. Какая-то женщина с тяжелыми сумками шла по ту сторону полотна. Я опустил голову, чтобы больше ничего не видеть, ждал. Я решил умереть. Тянулись секунды, мне казалось, что я бесконечно долго вот так стою, вслушиваясь в медленно нарастающий стук колес, я никогда не думал, что поезда ходят так медленно, не хотелось ни о чем думать, но все думалось… Через какую-то бесконечно долгую минуту и автомашины на мосту, и пешеходы, и женщина по ту сторону полотна, и даже неизвестно куда исчезнувший мужчина с мальчуганом будут в той или иной степени, может быть, чуть-чуть, но удивлены и даже ошеломлены непосредственно увиденным событием, маленьким, но событием: моим уходом из жизни. Люди и машины на мосту остановятся, женщина, наверное, закричит…
И я вдруг подумал… я вдруг подумал… я вдруг подумал, и это спасло меня. Подумал, что кидаю себя, жизнь на рельсы так же, как некогда поставил нетронутое кушанье на стол с нечистыми подносами. Я ощутил что-то нечистое в том, что хочу совершить. Всю жизнь во всех моих неловкостях, нелепостях, неудачах меня ободряла мысль, что, несмотря ни на что, я чистый человек, пусть несуразный, неумеха, нескладеха, но — чистый! Если быть абсолютно честным, эта мысль несколько утешала меня до известного вам разочарования во «внутренних монологах». Затем я вообще старался о себе, о собственной душе, забыть. И вот сейчас при воспоминании о столовой ощутил нечистоту.
Я повернулся спиной к железнодорожному полотну, время из замедленного стало нормальным, за мной мгновенно загрохотал, обдавая меня жарким воздухом, поезд.
Я испытывал огромную усталость и какое-то, как понимаю теперь, умиление, растроганное состояние души. Мне было больно и… хорошо. Нечто подобное я испытывал в детстве после операции в больнице, когда отходил от местного наркоза, было все больнее, но чем больнее, тем лучше на душе, потому что то, чего я боялся, осталось позади и оказалось менее страшным, чем я думал.
Мне захотелось с кем-нибудь поговорить. Все равно с кем и все равно о чем. К женщинам, конечно, я подойти после всего пережитого не решался. А как подойти к мужчинам? Смешно сказать: мне двадцать пять лет, я детдомовец, рабочий человек, а заговорить с незнакомым для меня до сих пор было делом почти невозможным, даже в поездах, где развязываются языки, я больше молчал. Я решил попросить у кого-нибудь закурить. По моим наблюдениям, табак, как и водка, весьма стимулирует мужское общение. Я подошел к нескольким незнакомым людям разного возраста — от шестнадцати до семидесяти лет — и все они, как назло, оказались некурящими. Можно было подумать, что я попал в какой-то город для некурящих. Были некогда железнодорожные вагоны для некурящих, а теперь появились города… Этой мысленной шуткой я пытался себя утешить, уйдя от мысли, что я как был неудачником до той решающей минуты у железнодорожного полотна, так неудачником и остался и, в сущности, ничего не изменилось.
Почему нельзя остановить человека на улице и попросить его выслушать историю жизни? Обратиться к нему не со стертыми словами: «Сигаретой не угостите?», а доверчиво: «Человек, выслушай мою исповедь!» Может быть, когда-нибудь это будет естественно? Но сегодня, пожалуй, дико.
На стоянке такси выстроилась шеренга машин, и я подумал: а что, если сяду и расскажу все шоферу? Живой человек, и деться ему некуда: не выпрыгнешь из машины. И деньги с пассажира берет немалые, хочешь не хочешь выслушивай, шоферы такси, говорят, самые общительные люди…