Мариуш Вильк - Волок
Я встал, вышел из дому, огляделся. Было около полудня. Передо мной спускалась вниз к озеру заросшая травой и мятой дорога. У дороги три дома в кустах черемухи и группа тополей чуть повыше. В этих тополях — вспомнилось мне, Коля ночью показывал — стояла некогда церковь, как в Огибалове, но ее разобрали на печи — глупость, теперь некуда зерно складывать и приходится возить в Огибалово, а дороги — сам видишь, какие у нас дороги: непролазная грязь.
Ой-ой-ой! Голова после вчерашнего кружится. За озером сизая полоса леса, на озере золотая рябь, трава теплая, можно прилечь, глазами в небо ткнуться — как гвоздями. Не качало бы так. К сожалению, вышло иначе. К Колиному дому подъехал грузовик с мужиками, ящиком водки и несколькими коробками пива. Едем на реку, там уха подходит, рыжая из клуба помешивает в огромном чане. Садимся у огня. Узнаю несколько вчерашних лиц. В большинстве своем мужики. Бабы после вчерашнего, видимо, еще в себя не пришли.
Едва сели, пошло по ихнему обычаю: каждому стакан водки и бутылка пива. Раз, два, три-и-и! Выпивают водку до дна и «закусывают» пивом — тоже до дна. Перекур и по второй. Этот раунд кое-кого нокаутирует. После третьего готовы все… У меня за спиной кто-то наблевал в траву, кто-то полез в драку, вывалил уху в костер и сам упал следом. Ко мне прицепились побелевшие глаза — мол, шпионишь. Пытаюсь объяснить, впустую. Тогда спрашиваю: а чего тут шпионить? В ответ бормотание о немцах, якобы во время войны десант сюда высадился, но в конце концов проехали, белые глаза закрылись и хозяин их колодой рухнул на мураву.
Дальше помню отрывочно: поехали на мотоциклах на кладбище, солнце многих подкосило — попадали среди могил на землю, ничем не отличаясь — если говорить о сознании — от лежащих под землей.
О покупке дома мы смогли поговорить — более-менее трезво… — лишь на третий день. Без проблем. Коля помог нам выбрать здоровенный сруб, лучше всего сохранилась бывшая станция осеменения коров, большой пятистенок — дом с пятью стенами: четырьмя внешними и пятой, разделяющей целое на две избы, плюс мансарда. Мы и место выбрали на самом берегу озера в деревне Пески, откуда можно на лодке доплыть до Белого моря: сначала Вожегой до озера Воже, потом рекой Свидзь до озера Лача, потом Каргополь, Онего, Белое море…
Я заплатил в колхозную кассу сто пятьдесят рублей (тогда пять долларов…) — налог на землю за следующие пять лет. Бригаде столяров поставил два ящика спирта «Рояль» — в качестве стимула к работе. «Рояль» оказался чудовищный. Мужики так перепились, что один другому в белой горячке руку бензопилой отрезал выше локтя.
Мне расхотелось жить в этом доме. Хотя оставалось печь поставить да крышей покрыть.
28 февраля
Павел Хюлле[47] — великий шаман польской прозы, вне всяких сомнений. Доказательство тому — «Мерседес-бенц». Сама поступь этой необыкновенной прозы, безостановочная (без разделения на абзацы), словно бы монотонная, но чарующая, напомнила дробь шаманских барабанов, призывающих потусторонних духов.
Дух этой прозы — Богумил Грабал!
Хюлле призывает Грабала беспрестанно: «дорогой пан Богумил», «дорогой пан Богумил», — повторяет он через каждые несколько фраз, словно магическое заклинание. И Грабал отвечает, порой буквально — письмом, в котором он пишет Павлу, что «истинный знаток и художник классифицирует женщин не согласно размерам бюста и ягодиц, а по ладоням»; порой опосредованно, через аллюзии с его текстами, чьи сюжеты сплетаются в ткани повествования Павла, пока наконец читатель не обнаруживает, что общается с духом Грабала в каждом ее чудесном длинном предложении («подобном ленточкам, привязываемым к священному дереву») и тем самым готов к финалу в пабе «У ирландца» на Грюнвальдской в Гданьске-Вжеще, где обычная пирушка с пивом обращается вдруг в «древний обряд призывания духов». Обряд шаманский.
Подобно заклинанию звучит и формула о жизни, которая «вновь описала удивительный круг» — формула, открывающая повесть и повторенная в тексте несколько раз, чтобы наконец отзвучать и вернуться к началу, описав магический круг. Словом — создавать миры каждый раз сызнова… словом. Шаманским словом.
Неслучайны и упоминания священной травы в повести Павла. Традиция «хождения в дыму» имеет древние традиции, говорят о ней греческие писатели, знали ее и готы, и скифы, и сарматы. Иранское слово «bangha» — «конопля» — во многих угро-финских языках означает шаманский гриб Agaricus muscarius, который способствует погружению в экстатический транс… Не зря панна Цивле, инструктор Павла по вождению (!), рассказывая ему о секретах травки, упоминает святых и ведьм — сверхъестественную силу духа, приобретаемую практическим путем. Шаманским.
(Кстати говоря, я с большим удовлетворением прочитал в литературном приложении к газете «Жечпосполита», что дисциплинарный обвинитель Медицинской академии в Гданьске расследует дело врача-взяточника, описанного в романе под именем доктора Элефанта. Такова власть шамана: побормочет — и реальность в нокауте!)
Дорогой Павел, твой «Мерседес-бенц» очаровал меня. Я читаю его и читаю, уже который раз — дохожу до последней фразы и, словно зачарованный, начинаю сначала, не в силах оторваться от аромата косяков панны Цивле, от барабанной дроби твоей прозы. И вспоминаю, как много лет назад мы сидели в здании MKZ[48] на Грюнвальдской — ты на пятом этаже, я на четвертом — оба по уши в «Солидарности». Кто бы тогда мог подумать, что эта десятимиллионная гора рассыплется, словно карточный домик, и что спустя годы мы будем сидеть уже в разных местах — ты на берегу Балтики, я на берегу Белого моря — каждый, занятый собственным камланием.
8 марта
Ночной мороз покрыл деревья инеем. Ветки в белых плюмажах, через которые просвечивает лазурит неба.
Несколько лет назад отец Елеазар, соловецкий монах, неизлечимо больной лейкемией (которую заработал во время военной службы на ядерном полигоне), пришел к нам на мыс — посмотреть на эти плюмажи, на море подо льдом, вдаль. Потом с присущей ему иронией заметил:
— Вот, мощи свои проветриваю перед смертью.
Через две недели он умер.
Тот же Елеазар встретил меня когда-то на Святом озере, мы прошли вместе пару десятков метров, он расспрашивал о «Солидарности», не жалею ли я… Я вдруг споткнулся, и если бы не его рука, упал.
— Видишь, Мар, иногда надо упасть, чтобы проснуться, — сказал он со смехом.
13 марта
Вчера я пригласил соловецких знакомых, чтобы сделать групповой портрет — в дневнике — на прощание. Опишу каждого в той очередности, в какой они являлись на ужин и садились, слева направо, словно на групповой фотографии.
Итак: мы сидим за столом на кухне моего дома на берегу залива Благополучия, спиной к окну (в его темноте отражается лицо делающего этот снимок), лицом к воображаемому объективу, что фотографирует нас от входа. На заднем плане слышна «Rosensfole» Агнес Бюен Гарноос и Яна Гарбарека. Средневековые песни Норвегии.
Крайние слева: Васильич с Кирилловной. О Васильиче я уже писал, добавлю только, что лицо у него будто топором вырублено, кустистые брови и приветливый взгляд. Надежда Кирилловна, моя приемная мама, на фотографиях всегда получается пухлой, в нее и правда можно провалиться — и на радостях, и в слезах. Кирилловна жирная, как сало из Хохляндии (так называют тут Украину, откуда Кирилловна родом) и всегда сердце тебе смажет. Особенно в беде.
Рядом сидят Донцов с Михайловной. На фотографии они напоминают боровики. Обоим за семьдесят, крепкие, хоть и покрытые морщинами; он часто на рыбалку ходит — летом за треской далеко в море, зимой на окуня из-подо льда. Она вкуснейшие рыбники печет и по-прежнему звучным голосом поет о Севере, о чайках.
Они встретились на Жижгине, небольшом острове Белого моря, где он родился в семье сосланного с Украины кулака и куда она приехала в 1950-е годы за «длинным рублем». Старик Донцов не выносит монахов (говорит о них: дармоеды!), не верит политикам (они часто ссорятся с Васильичем), на меня налетел, когда мы познакомились. Рассердил его мой тост: за жизнь.
— Как можно пить за такую сучью муку?! — кричал.
Дальше — Света, дочь известного профессора-синолога из Ленинграда, пропавшего без вести в лагерях в конце 1930-х годов. Светлана на Острова приехала много лет назад, надеясь, что, может, отыщет здесь хоть какой-то след, и хотя ничего не нашла, осталась, потому что подобной красоты никогда в жизни не видела, ни на Урале, где жила с мамой в ссылке, ни в Аджарии, куда увез первый муж — военный, по пьяни вечно распускавший руки, ни под Калугой, где жила со вторым мужем, инженером, не пропускавшим ни одной юбки. Словом, жизнь ее не баловала.
На Островах Света доживает свой век одна. Летом помогает на монастырской кухне, зимой вышивает для монахов, еще любит петь в церковном хоре, смотрит по телевизору бразильские сериалы (в чем потом исповедуется) и опасается беса. Дала мне прочитать книгу Лихачева, в которой слово «бес» было везде вымарано черным.