Ирина Ратушинская - Наследники минного поля
Сказочная это была дорога: всё вокруг в снегу, а в купе тепло, и лампочка синяя ночная, а в коридоре — ковёр. За границу плацкартой не ездят, только в мягких вагонах. За окном — то изукрашенные пластами снега ели, то домики с дымом из труб, как на детских картинках, то пухлые белые поля, а над ними низкие облака. И попутчики были приятные: двое молодых военных и дама пожилая, офицерская жена. Военные хотели переместить Свету на нижнюю полку, но она упёрлась: так было хорошо лежать там наверху и смотреть в окно, посасывая прямоугольничек железнодорожного сахара. Его вместе с чаем приносили. А дама всё норовила Свету покормить, и рассказывала про Варшаву. Она с мужем там уже третий год жила. А это ездила проведать сына с невесткой на Новый год. У неё внучек родился, Митькой назвали. Про Митьку, конечно, дама рассказывала больше всего: какой он умный — уже своих узнаёт, да какой горластый — генералом будет. Но и про поляков рассказывала тоже.
— Не по-нашему, конечно, живут. Европа! Бедно у них теперь, после войны-то. Но гонору — немеряно! Вот он тебе будет в латаных брюках, а стрелки на тех брюках заглажены, как на парад. Дамочки в шляпках, каждая из себя такая кобета — прямо пшик и форс! А посмотришь — ношеное всё, перешитое, и ботиночки каши просят. А наших не любят, нет, не любят. Вежливые: всё «прошу», да «пшепрашам» — а не любят.
Мама с Андрейкой Свету встречали, с шиком повезли с вокзала в такси. Снег шёл, валился на целые дома, на стройки в лесах и на чёрные провалы. Провалов было много. И везде, везде надписи: «одбудуемы!» Вот кусок стены с овальным, бальным каким-то окошечком, на самом верху, под фигурным карнизом. А больше нет ничего — ни справа, ни слева. Свету развалками было не удивить, но тут было их больше, чем в Одессе. Уже сумерки были, загорались окошки, и было видно: где живут люди, а где не живут. Но шёл снег и всё умягчал, а от маминого воротника пахло загадочно и свежо, так бы пахла сказка про Золушку. Интересно, у них тут в Варшаве танцуют? — подумала Света с беспричинным весельем. Это было любимое её состояние: вечер, поле, огоньки… И беспокойно, и беззаботно, и куда-то летит душа: что-то будет… Эх, будь, что будет!
Пан Яцек оказался хоть и паном, но видно было, что хороший человек. Он обрадовался Свете, но театра из этого не устраивал. Он ей по-простому обрадовался. Маленькая Яся в клетчатом платьице, лопоча по-польски, сразу потащила Свету в свой уголок показывать куклу Каролинку и всё Каролинкино обзаведение. Свете почти никогда не приходилось говорить по-польски, но понимать она понимала. Читала когда-то мамины польские книжки, и вообще что-то помнилось. Она жизнерадостно занялась Ясей и Каролинкой, пока мама накрывала на стол. Когда Андрейка сунулся вытаскивать их к чаю, они с Ясей уже успели Каролинку накормить, поставить в угол за капризы, простить и из угла выпустить, и даже покачать её на качелях из носового платка. Только уже продолжая болтать с малышкой, пока они вдвоём мыли руки, Света спохватилась: это на каком же языке она-то сама болтает? Но не слишком удивилась. С ней уже бывало так, что всё получается, когда на неё накатывает это лихое веселье.
Яцек только брови поднял, а потом рассмеялся:
— Ну, не ждал!
Сам он прекрасно говорил по-русски, на этот язык и перешёл, не желая Свету утомлять. У него отец — поляк из России. То есть, не отец, но больше, чем отец. Он Яцека подобрал маленьким, в тифозной эпидемии, Яцек своей настоящей фамилии не знал никогда. И сам Яцека вырастил, и всему научил, и русскому языку тоже. Он был врач, отец, а сам Яцек архитектор. Ну, военными все были, но теперь он архитектор. А по нему было видно, что он был военным, пан Яцек: он так голову держал. И плечи. И совсем он не старый, просто седой, а если б не это — был бы похож на легионера в конфедератке с гравюры в одной из маминых книг.
На столе стояла низкая плошка из грубой глины, а в ней как-то были установлены еловые веточки, и свечка пристроена. Света залюбовалась, и Андрейка тут же сообщил, что это мамино изобретение. Яся не хотела, чтоб разбирали рождественскую ёлку, а пора было уже. Ну вот мама так и устроила, и Ясе понравилось, и она не стала плакать. Здорово, правда?
Всё было здорово, совсем не так, как они с мамой спорили тогда в Одессе и обижали друг друга злыми словами. То всё прошло, и мы все друг друга любим, и нет этих невидимых линий между нами, захлёстывающих за горло. Мама наготовила бутербродов на узеньких кусочках хлеба, и чай был с лимоном, и пан Яцек раскупорил тяжёлую, с чёрным блеском, бутылку шампанского:
— Ну, за встречу!
Он не знал, чего ожидать от этой девушки: Марина говорила, что у неё непростой характер. Но иначе себе этот характер представлял по тому, что знал о ней. Жила сиротой, все силы положила на Ендруся, ничего, кроме нищеты, не видала… Он думал, что это будет ширококостная девица с мрачной самоотверженностью на лице. А она — вон какая. Полная жизни, и лёгкости, и озорства, и глаза — будто она танцует. Сама, как бокал шампанского. Сразу видно Маринину кровь. Нет, не то… То есть и кровь тоже, но что-то ещё, и это что-то не поймаешь: ускользает. Ах, заморочила!
Яцеку стало совсем весело: ой же зелье эта паненка! Она не от чувства долга такой выросла, ой нет! Кому-то на погибель она выросла. Всем будет головы кружить, всего добьется, чего захочет. А чего она хочет?
Сама она не знает, чего хочет. Просто жить — вот чего.
Андрейка, как в Одессе мамой хвасталася, теперь хвастал сестрой. Она удивительно умеет петь, мама с Яцеком не знают ещё, ну спой, Светка, что-нибудь наше спой! Как тогда…
Яцек, уже ничему не удивляясь, принёс из второй комнаты гитару и стал её строить. Нет, с гитарой Света не умеет. У одной её подруги есть гитара, но она только начала к ней подбираться, только несколько аккордов знает. Она так, голосом. Совсем не то она запела, что Андрейка ожидал. Тёти Анину песню, старинную. Она её наизусть помнила, тётя Аня им сколько раз пела там, на Коблевской. А когда вернулся с войны дядя Павел и они зажгли свечи на рояле, и пели её вдвоем — она эту песню по-новому услышала. Это было про любовь и про верность, хоть слова и не про то.
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые.
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые…
Яцек поймал такт, и вступил с гитарой. Подпевать он не мог бы, у него горло свело. Потому что он знал эту русскую песню, сколько себя помнил. Это была отцовская песня: когда отец тосковал о чём-то, Яцеку непонятном, тогда он её пел. Яцек даже думал маленьким, что это про Россию. Но про Россию там не было ни единого слова. И потом — как бы отец мог петь ее тогда, в Козельске, когда они с Яцеком оказались вместе, если бы — про Россию?
Он знал, Марина ждала от него, чтоб он переговорил с девочкой, объяснил бы, рассказал бы, чего она не знает. Но он не хотел ей сейчас: про Козельск, Катынь, и про всё. Пусть бы пела себе и пела.
ГЛАВА 17
Света уезжала домой в восторженном настроении. Такие безоблачные были эти пять дней, и всё, всё ей нравилось в её польской семье — это же теперь и её семья тоже! Подаренная паном Яцеком гитара покачивалась на крючке в такт вагону. Брезентовый её чехол был приятно потерт. Да, конечно, она научится играть на гитаре! И польский язык надо подучить, она всё-таки делает ошибки. Она же теперь сможет приезжать сколько угодно раз! К своим.
Яцек того и хотел, и Марину убедил: не с первого же раза требовать от девочки, чтоб она всю свою жизнь переиначила. Пусть почувствует родное тепло, а там сердце подскажет. Она полюбит Польшу, она поймёт… А чего не знает — успеет узнать.
В общем, мужчины почти всегда великодушнее женщин.
— Представляешь, там больше, чем полгорода разбомбили, а они хотят не просто отстроить — а чтобы всё, как было, в точности. А Яцек с самим Захватовичем работает, они королевский замок будут восстанавливать! Там от него почти не осталось ничего, только кусок башни, и в ней дыра квадратная. И он мне показывал проект, как они будут отстраивать Старе Място — чтоб всё до капельки… А Андрейка вырос так, длинный совсем, и басом говорит, представляешь? Только он теперь совсем, совсем поляк, он католик стал, Андрейка. Даже меня воспитывать пробовал. А там в Варшаве такие кафе уютные, мы вечером пошли — а там играют джаз — ты обалдел бы!
Алеша слушал её, и расспрашивал, но с колен не спускал: так и держал всё время, прихватывая за плечи, когда она порывалась ставить чайник.
— Светка, как хорошо, что вернулась! Я уж боялся, что захороводят тебя там в Варшаве, охмурят и к себе заберут. Какой-нибудь молодой-интересный.
— Ну, ты хуже Петрика умеешь всё испошлить! И вообще, я девушка свободная…
— Я те дам — свободная!
И они опрокинулись на тахту, смеясь и целуясь.
Света нашла повестку в почтовом ящике: ей надлежало явиться в горком комсомола. Завтра, в тринадцать ноль-ноль. В графу «по вопросу…» на бланке ничего не было вписано. Света знала, где это: на Куликовом поле, куда демонстрации ходят. Большое серое здание, и там всякие горкомы и обкомы, партийные и комсомольские. Зачем её туда вызывают? Но она догадалась: верно, насчёт Сталинской стипендии, она же по всем сессиям отличница. Видимо, будут проверять её идеологическую подготовку, мол, достойна ли? А арапа заправлять она умеет. Алёша вот не умеет, ворчит, что язык не поворачивается — ну, у него артистических способностей нет. А у неё есть, и кому от этого хуже? Это же, как скороговорку или считалочку надо. Игра такая. Барыня прислала сто рублей — тоже ведь смысла нет особого?