Михаил Тарковский - Енисейские очерки
На охоту Алексей уехал в Катином свитере. Он чуть пах ее духами, и они преследовали его всю осень, накатывая в самый неожиданный момент — когда он, стоя в деревянной лодке, отпихивался шестом от берега или перебирался через грохочащий по камням ручей, сбивая с кустов красные стеклянные шарики прихваченной морозцем смородины.
Зиму Катя провела в Москве, Алексей приехал к ней весной после охоты, и в начале лета они вернулись обратно. Эти лето и осень были самыми короткими в его жизни.
Сентябрьской звездной ночью он возвращался на лодке с рыбалки, свет в деревне был уже выключен и лишь горела в их окне керосиновая лампа. Он вытаскивал лодку на обледенелую гальку. Чтобы не замерзла вода в помпе, всухую заводил поднятый мотор, взревавший с пулеметной яростью, взваливал на спину мокрый скрипучий куль со стерлядками и поднимался в гору. Катя ждала его с нагретым от плиты лицом, с чашкой блинов на столе и словами: "Что-то долго сегодня. Я уж волноваться начала". Он разувался, мыл руки и шел за стол, а Катя сидела в стороне, из полутьмы наблюдая, как он ест, и глаза ее светились неуловимым зеленым перламутром, как светятся у детей и собак.
И если бы Алексея спросили, что бы он хотел делать в какой-нибудь другой жизни, он бы ответил: "Хочу вечно нестись в блестящем мраке, в реве мотора, в шелесте разлетающейся двумя крылами воды, чтобы перемигивались бакена, холодно мерцал огнями далекий танкер, и чтобы впереди в одиноком окне горела зажженная Катиной рукой керосиновая лампа."
Редкие Катины письма были длинными и вдумчивыми, она никогда не описывала, как проснулась, встала, что ела и куда ходила. Писала она всегда о чем-то отвлеченно-интересном и старалась не пускать в письма то, что ее действительно тяготило. Удавалось ей это не всегда, и иногда в письмо проникал тон горького сожаления по поводу их с Алексеем нескладной жизни полу-врозь, полу-вместе, в отношении которого она тут же отпускала что-нибудь грустно-ироническое. Алексею был хорошо знаком этот оттенок легкой насмешки над собой, особенно проявлявшийся у Кати, когда речь заходила о ее красоте, которую она так и не научилась использовать для устройства жизни, для получения каких-то льгот, и всегда существовала несколько отдельно от собственного тела, честно отдавая дань своим дамским обязанностям по отношению к нему и не забывая усматривать в женском стремлении "выглядеть красивой" некоего забавного атавизма.
Вообще Катя ловила себя на каком-то опасном для женщины чересчур общечеловеческом ощущении действительности, и в отличие от большинства женщин, рассудочных в мелочах и инстинктивных в большом, она стремилась сохранить в этом большом максимальную справедливость и достоинство. Ей были известны все те приемы, которыми пользуется многие женщины для того, чтобы удержать мужчину, и они были противны ей, как противен особенно распространившейся в последнее время дух войны между мужчиной и женщиной, в которой каждый отстаивает свои эгоистические интересы: женщина хочет любой ценой прицепиться к мужчине, а мужчина как можно безнаказанней попользоваться женщиной. Особенно неприятно было для Кати то, что особая виртуозность в подобном искусстве почему-то называлась "умением жить".
У Кати не было панического страха одиночества и сознательного или бессознательного желания присоседиться к мужчине, стать ему "под борт", как маленькая, не имеющая локатора, баржонка, тем более, что локатор у Кати был, и к тому же безошибочный. Катина подруга однажды спросила, за что Катя любит Алексея. Катя только пожала плечами, недоумевая, как можно задавать подобные вопросы, а тем более на них отвечать, но потом поняла, что, как всякий, перед собой честный человек, точно знает ответ и ясно предчувствовала его с первого взгляда на Алексея.
…За то, что он все время менялся, но был постоянен в чем-то главном. За то, что для него не существовало черной работы. За его руки, которые не мерзли, а на морозе только краснели, и яснее проступал на одной из них гладкий лиловый шрам. За то, как он, перетягивая груз в нарте, пробывал туготу увязки короткими цепкими рывками, будто доводя до кем-то навеки установленной прочности. За длинную, невероятной изящности, деревянную лодку, процесс изготовления которой он ездил изучать к Дубческим староверам. За то, что целый месяц жил у Сымских эвенков, учась делать берестяные туеса и пестеря для ягоды, за его любовь ко всей этой неповторимой, нажитой веками культуре и страх, что она погибнет. За ту заботу и надежду, с которой он показывал ей что-нибудь красивое, скрывая свои опасения, что она не поймет, за шалое выражение глаз, когда он, оторвавшись от работы, забегал домой за каким-нибудь инструментом, за ранние морщинки вокруг глаз, за его врожденную взрослость в мужицких делах и почти детскую наивность в городской жизни, в которой он остался на уровне того юноши, каким ее покинул, за чистоту его чувства к ней, за то, что ему не сходило с рук сходящее многим, за его двойки в школе, полученные из-за неумения списывать, за то, что он не смог подарить коробку конфет раскормленной накрашенной чиновнице из жилищной конторы, и вылетел из ее кабинета с этой коробкой, красный как рак, за неспособность притворяться и за то, что происходящее у него на душе всегда отражалось в его серых с рыжинкой глазах.
Тем не менее большую часть года Катя проводила в Москве. Она не хотела и не могла жить на Севере и быть женой охотника, который пять месяцев проводит в тайге, и надо все это время сидеть одной в избе, таскать воду и дрова и пытаться заполнить пустоту тем, что было ей непривычно и неинтересно. Она каждый раз старалась вжиться в эту жизнь, ей нравилось ходить с Алексеем по гостям, вникать в деревенские отношения. Она колола дрова, солила рыбу, стряпала пироги, перекатывала ягоду и варила варенья, но при этом оставалась до мозга костей городским человеком, от которого вдруг потребовали профессионально-крестьянского трудолюбия и неприхотливости. Однажды Алексея несколько дней не было, а в день, когда он приехал, она затеяла стирку, но не рассчитала воду, и пришлось полоскать гору белья в уже холодном сентябрьском Енисее и таскать его в тазу на высоченный угор. Когда она доразвешивала во дворе последний пододеяльник с горсткой енисейской гальки в уголке, вдруг налетел шквал и пошел дождь. Пришлось все снимать и развешивать в избе, а тут приехал голодный и мокрый Алексей, и сразу заворчал, что нет хлеба, который она не успела купить из-за стирки. Катя взялась стряпать оладья и, когда месила тесто в большой кастрюле, отколовшийся кусочек эмали попал ей под ноготь. Она заплакала от боли и усталости, и Алексею вдруг стало так стыдно за свое наполовину наигранное недовольство здорового и сильного мужика, и так жалко Катю, у которой по испачканному в муке лицу бежали крупные круглые слезы, оставляя блестящие дорожки, что пришлось накинуть на нее фуфайку, схватить в охапку и вытащить от плиты и белья на крыльцо в студеную осеннюю тьму, где над головами так близко и обильно сияли звезды, что не было от них на небе живого места, и там нескладно и отрывисто просить прощения, целуя в щеку и чувствуя на ней смешанный вкус муки и соли.
Вообще длительное Катино присутствие лишало жизнь Алексея той привычной и необходимой ему в те годы вольности и однозначности, и оставаясь один, он испытывал облегчение, и хотя с первого дня начинал скучать по Кате, такое положение его подчас больше всего устраивало.
На Катю осенний холод, неопределенность их с Алексеем будущего и отсутствие постоянной работы оказывали такое выстужающее воздействие, что, приезжая в город, она из всех сил старалась утеплить и устроить свою жизнь. Относясь к енисейскому существованию Алексея как к чему-то временному, надеясь, что он вот-вот натешится и вернется в Москву, и одновременно коря себя за свою "плохую" любовь и думая о том, что надо давно все бросить и поселиться с Алексеем, Катя, не щадя сил, занималась их новой квартирой, которую, как она считала, стоило в любом случае доделать. Квартира эта была в очень хорошем доме, но на первом этаже, и на ее окнах пришлось поставить решетки.
Алексей вспоминал как счастливое сновиденье тот свой приезд, синие сумерки, по которым в полушубке, еще хранящем запах бурановского выхлопа, он подходил к их дому. Стояла в глазах дорога, тряская теснота вертолета, пересадка на самолет и красноярский аэропорт с непривычным обилием мягких, ухоженных лиц, и эти три часа до рейса, после годового ожидания, ставшие вдруг непреодолимой преградой, растянувшись до непосильной длины, как последние дни перед демобилизацией. В Москве был сладковатый запах хорошей солярки от медленно подъехавшего автобуса, мягкая шероховатость сидений, чисто выбритый молодой человек с кипой блестящих журналов со "сшенно снсцонными матриалами", голый березняк вдоль шоссе и припорошенный тротуар с черными следами подошв, по которому Алексей шел к их полуосвещенным окнам. Была открывшаяся дверь и Катина улыбка, светлый уют нового жилья и запах с редкой заботой приготовленного ужина, из которого Алексею больше всего запомнились голубцы, перевязанные сочными поджаренными ниточками, которые он с так любил обсасывать в детстве.