Дина Рубина - На Верхней Масловке (сборник)
Когда мы втащили по корабельной этой лесенке свои чемоданы наверх, Боря присел на шаткую раскладушку, на которой нам предстояло провести две последние ночи, оглядел стены, полки и сказал:
— Черт-те что! Глянь-ка: дверь в этом сеттльменте запирается?
Она горячо хотела с нами общаться, на каком угодно языке: голландском, испанском, ее родном наречии… Тогда на английском — что, тоже нет?
Немедленно продемонстрировала экспонаты своей выставки, которая вот-вот должна была открыться в одной из галерей: она помещала в небольшие рамки под стеклом свои, сбереженные матерью, детские трусики и маечки; мать шила их из материи, которой обивались посылки, прибывающие на Яву из Европы… На старой коричневой, выбеленной ярким светом фотографии мать — красивая белая женщина испанских, так по виду, кровей, — сидит на террасе в шезлонге. За ней — пальмы, песчаная коса, жемчужное кружево лагуны. В разговорах хозяйки о детстве на острове Ява — по тому, что уловила я даже не слухом, а наитием, — проскальзывало что-то надрывное.
Она говорила по-английски быстро, горячо и гладко. Не сомневаюсь, что так же быстро, горячо и гладко она бы говорила на любом из предложенных языков. (Что это сотворили с нами в нашем детстве, что родной наш язык обернулся драконом из сказки, охраняющим вход в пещеру разноязыких сокровищ…)
Потом она продемонстрировала свою книгу, изданную на голландском. Все те же воспоминания о детстве на острове Ява — видно, что это камертон всей жизни, источник, ее питающий, изначальный свет.
Я сказала, что тоже пишу книги, но по-русски. Она, кажется, не поверила, во всяком случае, я бы на ее месте не поверила, потому что сдуру я ляпнула правду — что у меня вышло больше сорока книг.
Она простодушно сказала:
— Смотри, как интересно: я не могу прочесть то, что пишешь ты, а ты не можешь прочесть то, что пишу я…
Наконец нам удалось укрыться в своей комнатке. Когда мой религиозный муж надел для молитвы талес и тфиллин, хозяйка вновь вознамерилась пообщаться. На ее стук я приоткрыла дверь, и она увидела Бориса в странной белой накидке, с черной коробочкой во лбу, с голой левой рукой, перевязанной кожаными ремешками…
Я приложила палец к губам и сказала ей:
— Мой муж… — тут я, конечно, забыла слово «молится», — …мой муж разговаривает с Богом!
Ее лицо вытянулось, на нем отразилась целая гамма чувств: благоговение, смятение на грани легкого ужаса и понимание: чужой шаман приступил к камланию, мешать опасно.
Думаю, на ночь и она от нас запиралась. Кажется, и она и мы опасались, что съедим друг друга.
* * *Утром в день нашего отъезда она постучала и вошла в комнату — в плаще, в ботинках…
— Надо идти! — сказала торжественно.
— Но… еще рано, — пробормотала я, продолжая судорожно расчесывать волосы на затылке. — Такси заказано на девять тридцать.
— Одевайтесь! — повторила она настойчиво. Тон был приподнятый, как у пионервожатой перед первомайским парадом.
— Слушай, она совершенно чокнутая! — сказал Борис куда-то в сторону окна. Он только что намазал джем на булочку и еще не успел ни глотка отхлебнуть из чашки.
Абсолютно не понимая, зачем надо выходить на улицу в девять, когда такси заказано на девять тридцать, мы все же подчинились.
Она нахлобучила на голову вязаную шапочку швом наперед, и под грузом чемоданов мы сверзились вниз, в прихожую, по корабельной мачте, которую она считала лестницей.
Раннее утро не в самом респектабельном районе Амстердама, после бурных ночных гулянок: мусорные, не убранные мостовые, спущенные жалюзи и решетки на витринах магазинов, отчего улица, и без того не слишком приглядная, имела какой-то полуслепой вид. Мабуту… или как там ее звали… — Харакири? — целеустремленно шагала по тротуару куда-то прочь от дома. Мы поспевали следом…
Я нервничала и, мило улыбаясь, пыталась выяснить на своем английском — зачем и куда мы идем… Она отвечала что-то невнятное с мечтательным выражением на лице… Иногда притормаживала и поводила рукой в сторону рассветного неба.
Тут еще надо учесть нашу с Борей деликатность и стремление быть приятными с чужими людьми.
— Куда, черт возьми, она нас тащит?! — с приветливым выражением на лице спросил мой муж. — Не сдать ли ее полиции?
— Сдай, — заинтересованно кивая в ответ на длинную ее тираду, предложила я.
Вдруг на середине бесконечной этой улицы она рявкнула: «Стоп!», совершила резкий полукруг и повернула обратно. И точно так же, абсолютно ничего не понимая, мы потащились назад, к дверям ее квартиры, где нас уже ждало такси.
— Это прощание с Амстердамом! — сказала она, с улыбкой глядя, как запихиваем мы в багажник наши сумки. — Я хотела, чтобы вы имели удовольствие от утренней прогулки. Здесь по утрам так много света!
* * *В самолете в креслах позади нас сидели двое молодых и, по-видимому, очень успешных российских бизнесменов. В полете они изрядно выпили; возможно, поэтому беседа их вскоре приобрела характер размышлений о жизни вслух… Один был настроен критически, другой его как-то уравновешивал, призывал к согласию и мудрому смирению перед жизнью.
— …Лепят мне байки о каких-то польских князьях в роду… — бормотал тот, в чьем голосе чувствовалась горечь. — А я говорю — гониво это, гониво!.. Вот смотри, все эти три дня здесь я наблюдал, Сеня, я наблюда-а-ал! Вот этот, который, допустим, какой-нибудь Ван Хандер-Бындер… Он здесь живет, да, и все знают, что он здесь веками жил, что он сын и внук тех самых Ван Хандер-Бындеров… Чистокровность, Сеня, достоинство, непрерывность… ой, извини! — рода… А мы, Сеня, мы же свою родословную не знаем. Вот кто я, кто?!
Другой ему терпеливо отвечал:
— Ну-у… что ты не всасываешь эти вещи? Нас же там, типа, уничтожали, народ наш, конкретно уничтожали…
И не умолкали они до самой посадки.
Мы же молчали всю дорогу, весь путь в высоте, иногда только поглядывая в иллюминатор, где под высоким солнцем плавились и таяли облака — бесконечная, лучезарная школа света.
Холодная весна в Провансе
1
Нас обманывали, — вместо абсента нам подсовывали анисовую водку.
Причем, французы разводят ее водой, отчего она становится мутной, как кокосовое молоко, а запахом напоминает настойку алтея, — да, ту самую аптечную «алтейку», которой нас поили в детстве от кашля. Между тем, анисовая водка в чистом виде представляет собой пойло градусов 55-ти. Когда, в безуспешных поисках легендарного абсента, мой художник просил принести неразбавленный напиток, на него смотрели, как на безумного русского пьяницу.
А в кабачки, бары и прочие питейные заведения мы заскакивали то и дело, чтобы укрыться от холодного весеннего дождя, который настигал и гнал, и гнал нас своей жесткой метлой по Лазурному берегу и Провансу.
Вбегаешь так, с залитой потоками улицы в теплую комнату тесного бара где-нибудь в Арле, на площади Ламартин, присаживаешься за стол, стуча зубами и заледенелыми костяшками пальцев, просишь абсента, — по-человечески: аб-сен-та! — а тебе приносят какую-то аптечную муть…
* * *…Но в первый день нас еще морочила безмятежность Ниццы: обволакивающая нежность воздуха, прозрачность слабой листвы, пернатая зелень пальм, роскошь колониальных дворцов, лимонадная шипучесть бирюзовых волн с белым рваным пухом пены…
Протяженная Английская набережная, — средоточие знаменитого курорта, променад, по которому в разные годы и века фланировали члены королевских и царских фамилий всех стран, блестящая знать, великие авантюристы, композиторы, художники, артисты, писатели, фокусники, шарлатаны, революционеры, террористы… — все мировые знаменитости, на перечисление имен которых потребовался бы не один час…
По Английской набережной разъезжает смешной туристический поезд с сахарно-белой трубой. Там и сям на металлических, будто специально выкрашенных в цвет здешней волны, стульях сидят и смотрят на прописанное докторами море почтенные господа.
В огороженном загоне резвятся на горках роллеры.
Мы останавливаемся и долго не можем отвести взгляд от одного из них, — светловолосого, лет пятнадцати, отчаянного и легкого: он взмывает по помосту, переворачивается, поджав ноги, в воздухе, и с оглушительным грохотом роликов обрушивается на деревянный наклонный помост, чтобы ухнуть вниз и вновь вознестись, зависнув на мгновение в полете.
Минут двадцать мы стояли и все ловили взглядом этот момент, миг отрыва поджатых ног от взмывающей вертикально плоскости доски, — продолжение полета, винт вокруг собственного, торпедой сгруппированного тела, и — грохот приземления…
В этот, чуть ли не единственный во всей поездке не то чтобы солнечный, но молочно-парной день с двумя синими прорехами в надорванной обертке весеннего неба, мы гуляли с утра в верхних кварталах Ниццы, среди безумной роскоши вилл за арабесками чугунных оград, будто нарисованных в воздухе рукой самого Матисса, среди кустов и деревьев, изобретательно подстриженных виртуозом садовником…