Михаил Елизаров - Госпиталь
– Дядя Адик, а что такое фюрер? – успевает спросить Марек.
– Мои соратники называют меня проводником или фюрером, потому что я провожаю людей в счастье, – задыхаясь от бега, говорит дядя Адик.
– Можно я тоже буду звать тебя фюрером?!
– Это слишком официально, дружок. Для тебя я всегда останусь дядей Адиком.
Доносится гул летящей бомбы. Мгновение – и небесный грохот врезается в кирпичное тело Жаркой Эльзы. Башня переламывается, верхушка ее оседает, разваливаясь.
– Сволочи! – грозит дядя Адик самолетам. – Не троньте Эльзу!
Офицер СС лежит, придавленный кирпичными обломками.
– Бедный Мартин! – вскрикивает дядя Адик. Он осторожно ставит Марека на землю и бросается к поверженному товарищу. Вдвоем с Мареком они пытаются освободить Мартина из-под обломков Эльзы.
– Мой фюрер, уходите и уносите мальчика, – шепчет офицер. – Все пропало, вход в город разрушен, – голос его дрожит.
– Нет, Мартин, это только труба пострадала, сама печь еще в порядке.
Ведро с золотистой водой опрокинуто и сплющено.
– Увы, Марек, я не могу стереть твой номер, полезай в печь так, – дядя Адик целует Марека в лоб.
Сзади подступают голоса, дикая оратория матерщины, воплей «Ура!» и «За Родину! За Сталина!». Багряные сполохи взрывов выхватывают из темноты колонны солдат.
– Быстрее, Марек, малыш, они уже совсем близко, – торопит дядя Адик. – Чего ты ждешь?!
– Я задержу их, мой фюрер! – у Мартина пистолет с тонким стволом. Он устанавливает искалеченную руку на обломок трубы, стреляет. Черные призраки падают, но вместе с ними упавшие тени еще продолжают движение, удлиняясь после смерти.
Будто снежки, из темноты вылетают гранаты. Вместе с обломками кирпича взрыв подкидывает в воздух бездыханное тело офицера, верного охранника Эльзы.
– Скорее, Марек! – кричит дядя Адик, в отчаянии поглядывая на грозные силуэты солдат.
Марек на прощание обнимает дядю Адика и лезет в печь. Вот он уже поставил колено на мелкое угольное крошево. Лаз достаточно просторный, Марек ползет вперед. Неожиданно его окутывает почти кромешная тьма. Он слышит, как дядя Адик гремит печной заслонкой.
– Не волнуйся, Марек, так надо, вход откроется через минуту… – Голос дяди Адика обрывает совсем близкий взрыв.
Страх переполняет душу Марека – вдруг дядя Адик ранен! Марек пятится, толкает ногой заслонку, выбираясь наружу.
Первое, что он видит, – это лежащая на земле коробка с цукатами. Марек озирается в поисках дяди Адика. В кирпичной стене полуразрушенного барака уже появился световой контур потайной двери, в которую готовится скрыться дядя Адик.
Марек подбирает коробку:
– Ты забыл цукаты!
Лицо дяди Адика искажается мукой:
– Марек, что ты здесь делаешь? Бегом в печь!
– А как же цукаты? – кричит Марек.
– Брось их, они мне не нужны! Марек, немедленно в печь! – подволакивая перебитую ногу, дядя Адик спешит к Мареку, надрывает голос, чтобы перекрыть грохот взрывов. – В печь! В печь!
За спиной разрывается бомба. Горячая волна бросает Марека на камни. Он падает и совсем не чувствует боли. Жестянка раскрылась в его руках, Марек не удерживается от соблазна. Никому не удавалось получить больше одного цуката. Марек выхватывает из коробки несколько сладких комков и, запихнув их в рот, лезет в печь.
Странно, но что-то начинает удерживать его. Марек непонимающе оглядывается и, к своему удивлению, видит Амана. Только молодого, безусого, но в пилотке с красной звездой и автоматом ППШ в руке. Он тянет Марека из печи.
Марек отчаянно сопротивляется, вонзая ногти в угольное крошево, но пальцы скользят, не находя выступов в кирпичной кладке. Цепкие руки советского солдата вытаскивают его из печи и одновременно из сна.
Солдат поворачивается к подбегающим Аманам и радостно сообщает по-русски:
– Спас! Вроде живой!
Марек еще успевает заметить, как в глубине печи брезжит огненный перелив открывающегося входа в волшебный город.
Марек трепыхается, как рыба. Солдат, продолжая держать его за ногу, достает гранату, подносит ее к лицу. Желтым клыком он отрывает предохранительное кольцо, потом бросает гранату в жерло печи.
Печь гулко кашляет и проседает. Входа в волшебный город больше нет.
Аман хохочет. Марека начинает рвать цукатами. Разноцветная липкая жижа заливает глаза.
Но даже в этом обморочном, рвотном забытьи ему слышится удаляющийся голос дяди Адика:
– Я вернусь за тобой, Марек! – кричит дядя Адик. – Обещаю тебе, я вернусь!
Марк Борисович просыпается. Конвульсии недавнего кошмара сотрясают тело. Сердце прыгает, разрывает грудь, точно хочет вылупиться.
Из живота вдруг подкатывает сладкая отрыжка. Марк Борисович понимает, что это не сгусток рвоты, а слипшиеся цукаты, и с наслаждением начинает жевать их. Рука его, машинально нащупывающая таблетки, опрокидывает пузырек. Таблетки сыплются на пол с дивным часовым звоном.
Стену комнаты прорезает желтый полуовал, через который входит дядя Адик. На появившейся двери нет петель, дядя Адик просто отставляет ее в сторону, как печную заслонку.
Дядя Адик одет в атласный бело-голубой китель, грудь его украшает наградной крест, такой же, как на броне грозных танков или крыльях сбитых Аманами самолетов. У дяди Адика маленькая шпага, на ногах черные сапожки с золотыми шпорами в виде шестиконечных звездочек. В руках ведерко.
Дядя Адик говорит: «Здравствуй, Марек».
Цукаты намертво сковали зубы Марка Борисовича, он только счастливо мычит, юркие слезы катятся по морщинистым щекам.
«Я вернулся!» – дядя Адик берет слабую руку Марка Борисовича и проводит влажной губкой, стирая черно-фиолетовый номер.
Потайная дверь, похожая на оскаленный печной рот, жарко пылает золотым пламенем волшебного города.
Гумус
Из года в год, в какой-нибудь особо погожий августовский день, Иван Максимович уезжал на свиданье с лесом. Повелось это с тех времен, когда к его имени только начинали прибавлять «Максимович», да и то в шутку, первые сослуживцы. Раньше он выезжал на природу с компанией, а потом внезапно обособился и навещал лес в одиночестве.
Иван Максимович вспоминал одну давнюю поездку, себя, слегка лысеющего молодого мужчину, жену, которой сбросить пару килограммов – и будет сносной, и весь свой отдел, радостно вырвавшийся на волю. Еще был жив старший счетовод Васильев. Коллега из дружественного планового отдела (фамилию Иван Максимович уже запамятовал) здорово пел под гитару, и все говорили, что ему надо в театре, а не на заводе работать. И было много других приятных людей и событий, и красное вино, и волейбол на солнечной полянке. Иван Максимович вспоминал все, что подготовило его первое лесное откровение.
Тогда он до неприличия объелся шашлычным мясом, добавил печеной картошки и понял, что его вот-вот разорвет, если он немедленно не уединится. Для конспирации Иван Максимович несколько минут мужественно обмахивался газетой, затем отгонял мух, вроде бы погрузился в статью, оторвался со словами: «Что за глупости!» – после чего излишне тщательно скомкал газету и, стыдливо оглядываясь по сторонам, скрылся за деревьями от посторонних глаз.
Будучи конфузливым человеком, Иван Максимович углублялся в лес все дальше и дальше. То ему казалось, что за соседним кустом раздаются поцелуи, то чья-то негромкая речь. Подступивший спазм заставил его было присесть под мшистым дубком, как совсем рядом прошли двое увлеченно беседующих мужчин.
Один говорил изнывающим от подступающего смеха голосом:
– И получается, что коммунизм Маркса не более чем иудейско-христианский образчик эсхатологии Среднего Востока, с той разницей, что роль Спасителя, то есть невинно умерщвленного праведника, играет сам пролетариат. – Тут он не выдержал и прыснул тонким смешком. – Вы представляете, Николай Андреевич?! Страдания пролетариата, по Марксу, изменят нравственный статус мира. Вот вам и традиционная христианская доктрина!
На этих словах второй тип тоже не выдержал и разразился оглушительным хохотом:
– Ну, Кирилл Аркадьевич, ну, скажешь!
Его остроумный собеседник стоял, согнувшись пополам, и только обессилено постанывал, утирая выступившие от смеха слезы. Вдруг они оба заметили обмершего Ивана Максимовича.
Тот, кого звали Николаем Андреевичем, еще задыхаясь, произнес:
– Вы уж извините, но просто нет никаких сил, – и снова загоготал.
Иван Максимович, словно в оправданье, показал им судорожно нашаренный гриб. Он держал его перед собой как распятье, и парочка, точно потеряв Ивана Максимовича из виду, зашагала дальше.
Какое-то время доносился пронзительный голос Кирилла Аркадьевича: «Чем для них пролетариат не Христос? Тут тебе и спасительная миссия, и апокалиптическая битва добра и зла, заканчивающаяся безоговорочной победой добра…»
«Уморил, уморил, шельма!» – надрывался от смеха Николай Андреевич.