Дина Рубина - Синдром Петрушки
– Больше ничего? – спросила она.
– Пока отдохни, – серьезно отозвался доктор Зив. – Но будь начеку, я дам знак… Хорошая девочка, – заметил он ей вслед. – Похожа на мою младшую внучку Абигайль. Они, дай им только волю, снимут последний лоскут со своих прекрасных тел…
– Перемещенные поляки тоже не торопятся Львов навещать, – сказал я. – И кому охота любоваться потерянным наследством? Они ведь уходили налегке, оставив все имущество, прихватив только теплое белье, какую-нибудь старую картину и львовский акцент. Со слезами на глазах уходили и с этим своим «Lwow jeszcze bede nasz»…[12]
Мой отец – он-то как раз и приехал со Свердловским машиностроительным – рассказывал, что после войны в горсовете выдавали ордера на квартиры без указания адреса: ходи и выбирай. Покинутые дома стояли с мебелью, посудой, утварью… Отцов приятель, главный инженер завода, за пятнадцать буханок хлеба купил у отъезжавших для дочери белый рояль, «Бехштейн». И те были счастливы, что попался порядочный человек. А наша соседка Маня – она вселилась в особняк, где жили два брата-поляка, – всю жизнь любила вспоминать, как жена одного из братьев, перед тем как уйти, просила ее дать хоть какие-то деньги за уникальный фарфоровый сервиз. «Дай хоть что-то! – просила. – Я же все тебе оставляю. Хоть что-то дай!» Но с деньгами в то время было туговато, у Мани самой не было ни гроша… И тогда полька стала бить свой сервиз. Педантично: брала тарелку и бросала ее на пол; брала вторую и била об пол…
– О да… да… – Доктор Зив докурил сигарету и загасил окурок в пепельнице. – Давайте я закажу кофе?
– Нет, спасибо. Я здесь со спутницей и хотел бы ее покормить. Вот только она, подозреваю, увидела ювелирную витрину и превратилась в соляной столп. Еще минут пять – и отправлюсь на поиски.
Доктор Зив задумчиво смотрел туда, где в просветах между колючими гроздьями кактусов блистала неистовая синева.
– Вы-то – мальчишка, – проговорил он с улыбчивым вздохом. – А я отлично помню середину пятидесятых. Вы тогда еще не родились, верно? А мы уже были стиляги, к нам приезжал «Голубой джаз» из Варшавы… В отеле «George» еще ездили старые лифты с красной бархатной обивкой, скамеечками и лифтером… Еще встречались на улицах странные польские пани с прозрачной кожей на лицах. Еще принято было приезжать во Львов шить костюмы и строить пальто у местных портных, это считалось шиком… Что там говорить! – Он вздохнул и снова провел ладонью по седой макушке, будто проверял – все ли там в порядке. Видать, были времена, когда на месте жидкого ежика произрастала упругая копна волос. – А потом мы с матерью уехали в Варшаву, на волне массовой репатриации в Польшу. Впрочем, оттуда мы почти сразу уехали в Израиль: в Польше процветал дикий антисемитизм, и честно говоря…
Он вдруг замолчал, будто споткнулся. У него как-то дрогнуло все лицо, голубые глаза потемнели, и этими мгновенно запавшими глазами, он молча смотрел на что-то или на кого-то за моей спиной.
Я обернулся. Из дверей сувенирной лавки вышла и направлялась к нашему столику Лиза. Это на нее молча смотрел доктор Зив.
– Что-то случилось? – спросил я его.
– Нет, – ответил он. – Ничего.
– Лиза, – сказал я, когда она подошла и неуверенно, как школьница у доски – она всегда напрягалась при незнакомых людях, – встала рядом со мной. – Познакомься: это мой коллега, доктор Зив, из Хайфы. С ним можно говорить по-английски.
– О чем мне с ним говорить? – осведомилась она с беспокойной вежливой полуулыбкой в сторону Зива. Спрашивала с готовностью выполнить любое мое указание. Могла и беседу поддержать, если б я велел.
Я успокаивающе улыбнулся:
– Ни о чем, если не захочешь, – и, не снимая улыбки с лица, сказал доктору Зиву на иврите: – Моя пациентка, жена старого друга. До полной ремиссии еще далеко. Зажата, напрягается при чужих.
Зив понимающе кивнул мне, широко улыбнулся Лизе, не подавая ей руки:
– Хай, Лиза, найс ту мит ю…
Хорошо иметь дело с понимающим человеком.
Я отодвинул для нее стул:
– Садись, глянь в меню – что бы ты хотела? Заказать тебе сначала воды? Или соку?
– Нет, погоди, я ничего не хочу… – она была как-то застенчиво возбуждена. – Знаешь, там потрясающий отдел серебряных украшений, очень тонкая работа. Я разговорилась с продавщицей… милая тетка, приличный английский… Уверяет, что отец их здешнего мастера был придворным ювелиром иранского шаха!
О господи, я совсем упустил из виду, что у нее, у бедняжки, нет ни копейки денег!
– Так купи себе, что понравилось! – вскричал я, доставая портмоне.
– Нет! Нет! Не смей! – завопила она с последовательностью истинной женщины. И схватила меня за руку. – Там страшенная дороговизна!
– Чепуха, возьмем в кредит. Обязательно купи!
– Умоляю, перестань…
– Нет, это ты перестань, я приказываю, я твой доктор!
Вот вам к теме прикосновений: мы с ней хватали друг друга за руки, чуть ли не боролись, не ощущая при этом ни малейшего напряжения. Зив внимательно глядел на нашу непонятную ему борьбу. Хотя почему же – непонятную? Он ведь, как только что выяснилось, должен хорошо говорить по-русски…
Наконец она сдалась и взяла карточку:
– А… что с ней делать?
– Дай тетке, она разберется. Поставишь какую-нибудь закорючку на чеке. Да – и в рассрочку проси, ладно?
И она пошла за своей серебряной радостью в рассрочку, а я, ужасно довольный собой, крикнул ей в спину:
– И переплюнь иранского шаха!
Доктор Зив внимательно смотрел Лизе вслед. Потом молча вытащил сигарету из пачки, закурил и отрывисто спросил:
– Эта женщина… Уж не из Львова ли она тоже?
– Вы угадали.
– Я не угадал, – без улыбки возразил он, гоняя рукою дым перед лицом. – Я узнал. Ее фамилия Вильковска, верно?
– Да…
Признаться, я был порядком удивлен. Мир – он-то, конечно, тесен, но не до такой же степени, чтобы профессор из Хайфы опознал женщину, которой наверняка никогда не встречал.
– Все просто, – усмехнулся он, глядя на мое обескураженное лицо. – Она до жути похожа на свою мать, в которую я, понимаете ли, был влюблен. Сильно влюблен и вполне безнадежно. Этот неповторимый цвет волос, миниатюрное сложение и… голос. Мы жили в соседних домах. Она чуть старше была… Впрочем, это неважно.
Я промолчал, отпил воды из стакана и оглянулся на дверь сувенирной лавки.
– Вы, должно быть, не знаете, доктор Зив, – вполголоса проговорил я. – Там в семье произошла ужасная трагедия. Лизина мать покончила с собой, когда девочке было чуть больше года.
Он придавил недокуренную сигарету в пепельнице.
– Я все знаю, – мрачно отозвался он. – И знаю даже более того, что хотел бы знать… Дело в том, что мой дядька был одним из известных в городе адвокатов. Залман Щупак – не слышали? Кроме прочего, он был знаменит своим острым языком. По Львову в качестве городского фольклора гуляли его остроты, шуточные эпитафии на могилы еще живых друзей и убийственные прозвища его недругов. Непростой человек, и не скажу, что добряк, и не скажу, что святой. Он вынужден был там остаться, как сам говорил – «в свирепых эротических объятиях Софьи Власьевны». Единственная дочь, знаете, вышла замуж за украинца, да еще партийного… Так что дядя Залман так и умер во Львове глубоким стариком, году в восемьдесят девятом. Перед его смертью я к нему приезжал – повидаться. Спустя тридцать два года после отъезда.
А в девяностом его дочь притащилась-таки сюда, с тремя сыновьями и со своим украинцем на поводке. Тот, оказывается, вышел из коммунистической партии и в корне поменял мировоззрение. Оно быстро меняется, мировоззрение, особенно когда надо делать срочную операцию на сердце, или снимать катаракту, или грыжу латать – одним словом, пристойно стареть… Так вот, дядька был отчаянным преферансистом, и вообще – поигрывал. Поигрывал, то есть проигрывал, так, что, бывало, тетя рвала на себе последние седые кудельки. Они с приятелями собирались компашкой чуть не каждый вечер у кого-нибудь на квартире. И много лет неизменным его партнером по преферансу, буре или секе был этот мерзавец.
– Кого вы имеете в виду? – спросил я.
– Да его, его, кого ж еще – негодяя Вильковского! – раздраженно отозвался Зив. – Тадеуша Вильковского, Тедди – как его все называли. Вот кто был темной лошадкой! Очень хорош собой – типа киноактера двадцатых годов, знаете: усики, косой пробор в темных волосах, томные глаза – дешевка, хлыщ, хитрован. Или, как у нас во Львове говорили, «фифак». Впрочем, умен и образован, этого не отнимешь. Он был уже не так молод. Его отец «за Польски» владел гипсовым заводом, и вообще семья была очень богатой. Это их особняк на улице Энгельса – красивый такой, красно-коричневый, с флюгером, – не помните?.. Ну, с приходом русских они, конечно, все потеряли…
Кстати, поговаривали о каких-то связях семьи и самого Тедди с немецким оккупационным режимом, но тут врать не стану, ничего определенного не знаю. Самое удивительное другое: в сорок шестом он, само собой, уехал в Польшу в рамках того самого обмена населением: состоятельные поляки уехали все. Но, представьте, через несколько лет вернулся! Как, что, зачем… Как ему удалось, на каком основании, а главное – зачем? С русскими в эти игры играть находилось мало желающих. Дело темное, разве что его возвращение было как-то обусловлено, подготовлено какой-нибудь из организаций, и тут я тоже не уверен – какой. Вполне возможно, он был двойным агентом. Уж до странности ничего не боялся, и в их картежном кружке сиживали, по дядькиным рассказам, товарищи из дома, что на улице Дзержинского.