Джорджо Бассани - Сад Финци-Концини
— Я тысячу раз тебе говорила, что ты ошибаешься, — говорила Миколь вполголоса. — Я знаю, что это бесполезно, что завтра ты снова будешь мучить меня теми же вопросами. Что ты хочешь, чтобы я тебе сказала: что у меня любовная интрижка на стороне, что я веду двойную жизнь? Если так, то я могу доставить тебе такое удовольствие.
— Нет, Миколь, — отвечал я тоже тихо, но взволнованно. Может быть, у меня масса недостатков, но я не мазохист. Если бы ты только знала, какие у меня обычные, заурядные мечты! Смейся, пожалуйста, если тебе нравится. Но если и есть что-нибудь, чего бы я хотел, то это только услышать, как ты клянешься, что это правда, и поверить тебе.
— Я готова поклясться. Ты мне поверишь?
— Нет.
— Тем хуже для тебя.
— Конечно. Тем хуже для меня. В любом случае, если бы я только мог тебе поверить…
— И чтобы ты сделал? Расскажи-ка, расскажи.
— Ну, что-нибудь совершенно обычное, банальное, вот так, например.
Я схватил ее руки и стал покрывать их поцелуями. Слезы так и лились у меня из глаз.
Какое-то время она не шевелилась. Я уткнулся лицом ей в колени, запах ее кожи, такой гладкой и нежной, немножко солоноватой, меня потряс. Я поцеловал ее колени.
— Ну хватит, — сказала она.
Она отняла у меня свои руки и встала.
— Пока. Я замерзла, мне нужно идти. Наверное, ужин уже готов, а я должна еще умыться и переодеться. Ну, вставай, не будь ребенком!
— До свидания! — крикнула она, повернувшись лицом к хижине. — Я ухожу.
— До свидания, — ответил из хижины Малнате. — Спасибо.
— До свидания. Ты завтра придешь?
— Еще не знаю. Посмотрим.
Мы направились к темном громаде magna domus, возвышавшейся в сумерках. И воздухе летали комары и проносились летучие мыши. Мы шли, разделенные велосипедом, в руль которого я судорожно вцепился. Мы молчали. Телега, груженная сеном, запряженная двумя быками, проехала нам навстречу. На сене, на самом верху, сидел один из сыновей Перотти. Поравнявшись с нами, он пожелал нам доброго вечера и снял шапку. Даже если я и обвинял Миколь в обмане, сам себе не веря, в тот момент мной овладело желание крикнуть ей, чтобы она перестала ломать комедию, унизить ее, может быть, даже ударить. А потом? Что я за это получу?
Вот здесь-то я и совершил неправильный шаг.
— Бесполезно все отрицать, — сказали, — тем более, что я знаю, кто это.
Как только я это сказал, я тут же раскаялся.
Она посмотрела на меня серьезно, печально.
— Ну вот что, — сказала она, — теперь ты думаешь, что я должна выложить тебе все как на духу, назвать то имя, которое ты придумал. Хватит. Я не хочу этого больше слышать. Только вот что. Раз уж мы дошли до этого, я буду тебе очень благодарна, если впредь ты будешь не таким… в общем, если ты не будешь так часто бывать у нас в доме. Скажу тебе откровенно, если бы я не боялась семейных пересудов — что, да как, да почему, я бы попросила тебя вообще не приходить к нам больше никогда.
— Прости, — только и мог я прошептать.
— Нет, я не могу тебя простить, — сказала она, покачав головой. — Если я тебя прощу, через несколько дней ты опять примешься за свое.
Она добавила, что я уже давно веду себя недостойно по отношению к самому себе и к ней. Она тысячу раз мне говорила, что все бесполезно, чтобы я не пытался перевести наши отношения в другую плоскость, между нами возможны только дружба и привязанность. Но все напрасно: как только мне представляется возможность, я пристаю к ней с поцелуями, с признаниями, как будто я не знаю, что в такой ситуации нет ничего более противного и более «противопоказанного». Святый Боже! Неужели я не могу сдерживаться? Если бы между нами действительно были какие-нибудь серьезные отношения, а не просто несколько поцелуев, тогда, может быть, она могла бы понять, что я…. Но поскольку никаких серьезных отношений между нами не было, мое настойчивое желание обнимать и целовать ее, все время волочиться за нею, видимо, свидетельствует только о том, что я по природе черств, что я совершенно не способен по-настоящему любить. И потом, что означают все эти исчезновения, неожиданные возвращения, трагические, испытующие взгляды, обиженное молчание, всяческие измышления — в общем, все эти действия, которые я постоянно совершаю, нисколько не стыдясь? Ладно бы еще, если бы «семейные сцены» я устраивал только ей, наедине, но ведь и Джампи Малнате, и ее брат вынуждены быть свидетелями. Это никогда не должно больше повториться.
— Мне кажется, ты преувеличиваешь. Когда это при Малнате и Альберто я устраивал тебе сцены?
— Всегда, постоянно! — резко бросила она.
Я попытался оправдаться:
— Когда я возвращался после недельного отсутствия, говоря, что был в Риме, например, а сам смеялся, нервно, без причины, я надеялся, что, может быть, Альберто и Малнате не поймут, что я рассказываю басни, что я вовсе не был в Риме, а мои приступы веселости были только для тебя. А в спорах, когда я взрывался как одержимый, припоминая все новые и новые отдельные случаи (рано или поздно Джампи наверняка бы рассердился, я всегда все сваливал на него, бедняжку), разве я не думал, что все поймут, что это из-за тебя я так несдержан. И вообще, я понял, — сказал я, повесив голову, — я понял, что ты просто не хочешь меня видеть.
— Ты сам виноват. Ты стал совершенно несносным.
— Вот ты и сказала, — прошептал я после минутного молчания. — Ты сказала, что я могу, даже должен время от времени показываться у тебя. Правда?
— Да.
— Ну тогда… решай. Как я должен себя вести? Когда я могу приходить?
— Не знаю, — сказала она, пожимая плечами. — Наверное, лучше подождать недели три. А потом можешь снова приходить, если тебе так уж хочется. Но прошу тебя, и потом не показывайся слишком часто, скажем, не чаще двух раз в неделю.
— По вторникам и пятницам, да? Как на уроки музыки.
— Дурак, — бросила она, невольно улыбаясь. — Ты просто дурак.
VIХотя, особенно в первое время, мне пришлось затратить на это огромные усилия, я отнесся к выполнению условий, поставленных Миколь, как к вопросу чести. Достаточно сказать, что, защитив диплом 29 июня и почти сразу же получив от профессора Эрманно записку с поздравлениями и приглашением на ужин, я счел необходимым ответить вежливым отказом, сославшись на нездоровье. Я написал, что у меня болит горло и что папа не разрешает мне выходить по вечерам. Настоящей причиной моего отказа было то, что из двадцати дней, назначенных Миколь, прошло только шестнадцать.
Жертва с моей стороны была огромная, и я, конечно, надеялся, что рано или поздно мне воздастся. Вместе с тем я не очень рассчитывал на какое-то вознаграждение, но испытывал удовлетворение, что выполняю желание Миколь и что наш уговор все еще связывает меня с ней и с дорогими моему сердцу местами, от которых я отлучен. Что же касается самой Миколь, то, если на первых порах я и обижался на нее и часто мысленно осыпал ее упреками, то сейчас я во всем винил только самого себя и жаждал прощения. Сколько ошибок я совершил! Я вспоминал все наши встречи, одну за другой, сколько раз мне удалось поцеловать ее, но я теперь ясно сознавал, что хотя она и отвечала мне, она просто терпела меня, и испытывал жгучий стыд за свою похоть, которую тщетно стремился скрыть под легким налетом чувствительности и идеализма. Двадцать дней прошло, и я был исполнен твердого намерения дисциплинированно придерживаться двух визитов в неделю. Но Миколь из-за этого не спустилась со своего пьедестала чистоты и морального превосходства, на который я поднял ее во время своего изгнания. Она так и оставалась на недосягаемой высоте. И я в глубине души считал: мне повезло, что я допущен восхищаться далеким образом, прекрасным и внешне, и внутренне. «Как истина, она прекрасна и печальна…» — это строчка стихотворения, которое я так и не закончил; оно было начато позднее, сразу после войны, и посвящалось той Миколь, Миколь августа 1939 года.
Изгнанный из Рая, я не восстал, а терпеливо и молча ждал разрешения вернуться. Но от этого я страдал ничуть не меньше, а иногда просто невыносимо. С одной только целью немного облегчить тяготы разлуки и одиночества, которые становились нестерпимыми, примерно через неделю после моего последнего, такого трудного объяснения с Миколь, мне пришла в голову мысль пойти к Малнате и встретиться хотя бы с ним.
Я знал, где его искать. Он, как в свое время учитель Мельдолези, жил в квартале, застроенном маленькими виллами, сразу за воротами Святого Бенедикта, между каналом и промышленной зоной. В те времена этот квартал, гораздо менее заселенный, был по-настоящему изысканным. Стремительно развивающаяся городская застройка последних десяти-пятнадцати лет его совершенно испортила. Виллы, все двухэтажные, окруженные небольшими, но ухоженными садами, принадлежали судьям, преподавателям, служащим, чиновникам, которых мог заметить случайный прохожий за легкими перекладинами оград, когда они по вечерам работали в саду, подстригали кустарник, поливали цветы, собирали сухие листья и ветки. Хозяин дома, в котором жил Малнате, некий доктор Лалумия, если мне не изменяет память, как раз и был судьей. Он был уроженцем Сицилии, очень худым, с седыми волосами, подстриженными ежиком. Как только он увидел, что я, привстав на педалях велосипеда и придерживаясь двумя руками за ограду, заглядываю в сад, он положил на землю шланг, из которого поливал клумбы, и направился к калитке: