Андрей Шарый - Четыре сезона
Такую играют и в затрапезной харчевне посередине Балкан, и в прокуренном ночном клубе посередине Европы, и в концертных залах самых блестящих мировых столиц. Разные слушатели, разные исполнители, а послание одно, как предсказывал Булат Окуджава: наша судьба то гульба, то пальба. Вообще-то, такие песни должны звучать прямо за окном, в соседнем дворе. В Оркестре для свадеб и похорон у Бреговича все музыканты, хотя и в силу разных причин, чувствуют себя прекрасно: скрипачи — потому что у них отличное классическое образование, хористы — потому что они тренировали спевку в православных храмах, трубачи — потому что они действительно исполняют все эти песни на всамделишных свадьбах и похоронах. Без подделки. Брегович говорит: работать мешает только то, что люди вокруг меня не всегда понимают тексты, которые я пишу на родном языке. Разные это вещи: сочинить песню «На заднем сиденье раздолбанной машины» или композицию под названием «In the Deathcar». И хотя балканский музыкальный круг широк — от Стамбула до Будапешта, от Триеста до Кишинева, от Варны до Ларнаки, чуть ли не полконтинента, — Брегович нет-нет да и перешагивает за его пределы: то аранжирует морны для Сезарии Эворы, то вспоминает о дружбе с Игги Попом.
Одна из самых крепких музыкальных традиций в Югославии — традиция военных оркестров. Все эти жестяные трубачи сохранились с начала XX века, когда ухающая музыка так нужна была армии. Музыкальных академий в ту пору в Сербии не существовало, а духового сопровождения требовали и победы, и поражения. В полковые музыканты набирали цыган: солдаты из них получались неважные, зато за полдня цыгана можно обучить играть на чем угодно. Когда кончалась война, не кончались женитьбы и похороны. Так и шла жизнь только двумя маршами — свадебным и траурным. На пересечении этих маршрутов Брегович и нащупал нервное сплетение для своего нового творчества, отыскал наркотик для публики из скучающих европейских городов. Композитор утверждает, что в основе его творческого поиска — постоянное движение между свободой и порядком. Поэтика вихря, энергичного песенного пространства, музыка пьяного горького вина. Как будто про его оркестр для свадеб и похорон простонал поэт революции: «Грудь наша — медь литавр». Это прямолинейное мужицкое начало полковой меди Брегович уравновешивает самым тонким, самым эротичным музыкальным инструментом — женским вокалом. Получается яркая музыкальная картинка в строгой раме, разухабистый мотив, облагороженный гитарным аккордом, увенчанный тихой, в меру, фразой флейты, оформленный чувственным девичьим вздохом. Брегович мастерски пишет такие картинки на любой вкус. Как-то раз вместе с неаполитанским музыковедом Роберто де Симоне он сыграл «Большую свадьбу в Палермо», собрал сотню исполнителей из разных стран, которых окрестил «музыкальными пастухами». Под написанные Бреговичем мелодии к центру Палермо сошлись 80 новобрачных пар разом.
В Сараеве и Загребе такие проказы нравятся далеко не всем: «Брегович занимается цыганским маркетингом, сбывает лубочный балканский фолк». В Сараеве и Загребе часто рисуют неприглядный портрет маэстро: самовлюбленный, капризный человек, торгующий музыкальной клюквой. Маэстро отбивается: «Хотел бы я знать, когда я ворую мелодии, а когда выдумываю собственные. Все зависит от того, насколько хитрым я кажусь людям из-за того, что достиг успеха, о котором они и мечтать не могут». Брегович утверждает, что теперь — наконец-то! — он получил возможность заниматься только тем, что ему интересно: искать новое прочтение народной традиции, а слава и почитание придут сами собой. Хотя после пятидесяти, наверное, уже поздно страдать по популярности.
Так вот оно, оказывается, какое — счастье богатых, знаменитых, талантливых! Оно кроется в возможности делать то, что тебе хочется, не обращать внимания на общественный вкус, вести счет времени по своим, а не по башенным часам. Все искушения жизни — слава, деньги, женщины — уже остались позади, и теперь ты творишь себе в удовольствие, помня о том, что на свадьбах и похоронах играют одни и те же оркестры. Когда вы молоды, то обязаны идти вперед, а когда постареете, спешить некуда, ведь понятно уже, что жизнь коротка и с этим ничего не поделаешь. Можно позволить себе даже растолстеть. Единственное условие для такой элегантной осени — долгая весна: прежде чем приятно состариться, нужно прожить бурную молодость. Кажется, от счастливых занятий музыкой Бреговича может отвлечь только виноградарство, в котором так силен был его отец: «Когда-нибудь, как папа, я буду ежегодно разливать по тысяче бутылок вина. Как раз тысячу бутылок мой отец каждый год выпивал с друзьями. Надеюсь, и у меня найдется, с кем столько выпить».
ОСЕНЬ. ВОСТОК
Сибирская корона
Мундир английский, погон французский,табак японский, правитель омский…
Большевистская частушкаНастанет день, когда наши дети, мысленно созерцая позор и ужас наших дней, многое простят России за то, что все же не один Каин владычествовал во мраке этих дней, что и Авель был среди сынов ее.
Иван Бунин, «Памяти адмирала А. В. Колчака»Против течения, мимо старых и новых кварталов Омска, мимо пыльного речного порта и развлекательного центра «Атлантида», нас неторопливо тянет по Иртышу теплоход «Святая Елена», названный так владельцем, местным бизнесменом, в увековечение имени своей благоверной. Только от причала — хватили водки за знакомство. Вместо закуски — радушные разъяснения местных коллег: у нас в области, ты, наверное, не слыхал, самое северное в мире гнездовье пеликанов, в Иртыше — самая мелкая в Сибири и оттого особо качественная стерлядь, а на берегу Иртыша — самый большой в России нефтеперерабатывающий завод. Кто-то толкает тостующего под локоть: ну, пусть не во всей России, нехотя поправляется тот, но что самый большой за Уралом — точно.
Под вторую рюмку в низком небе над Иртышом медленно проплывают железные ребра главной городской стройки последних десятилетий, метромоста. И метро бы давно в Омске построили, не уйди деньги в соседний Новосибирск. Советская-то власть наказала не только адмирала Колчака, но и его белую столицу. Здешняя интеллигенция убеждена: расцвет Новосибирска, его роскошный Академгородок, даже его ветка метро, появившаяся на излете соцэпохи, словом, статус сибирской столицы — все это, не случись в России Колчак, было бы у нас в Омске. От наследия Верховного Правителя советский город отмывал руки тщательно — ни памятника, ни букета цветов, ни книжки в магазине.
В последние годы Омск исправляет кое-какие исторические перекосы, хотя местная власть, видимо, считает, что основательным сибирякам не к чему торопиться. С идеологически нейтральными знаменитостями проще: омские картинные галереи дружно носят имя Михаила Врубеля. Художник, правда, покинул родной город в трехлетнем возрасте, и в местном музее изобразительных искусств (имени Врубеля) коллекция его подлинных полотен исчисляется тоже всего лишь тремя единицами. Но не Врубель был и остается главным Демоном Омска.
Как-то залпом, сразу двумя памятниками, в преддверии нового тысячелетия город вдруг вспомнил писателя Достоевского, отбывшего в здешнем остроге, том самом «мертвом доме», четыре года сибирской каторги. Бронзовый Федор Михайлович из сквера на задах театра драмы согбенно тащит крест на улицу Ленина, навстречу главному бесу. Другой Достоевский, из камня, в образе умудренного годами старца маячит за Тарскими воротами крепости, одними из двух, что от крепости сохранились. Правда, настоящие Тарские ворота в конце пятидесятых годов прошлого века, как гласит городское предание, по указу секретаря обкома партии своротил бульдозер. Жителям элитного, как бы сказали сейчас, дома по соседству мешали народные гулянья у ворот. Восстановили постройку в начале девяностых, и теперь снова можно наглядно представлять себе, как через Тарские к Иртышу гремел кандалами арестант Достоевский, шагая на казенные работы. И не предполагал, что в новой России улице его страданий присвоят имя беглого раба Спартака.
Омск и сейчас, и в прошлом — город с пограничной психологией. В начале XVIII века он и основан на слиянии Оми и Иртыша форпостом русской борьбы с джунгарскими племенами; Омск и строился как населенная казаками, купцами да «подлым сословием» крепость «на линии», у Киргизской степи. Характерное для России смешение каторжных порядков и вольницы беглых людей ощутимо и теперь, хотя история смолола в муку и перетерла в порошок старые обычаи и традиции. Омск — Сибирь, но еще без тайги; Омск — Европа, но уже в сотнях километров за Уралом.
Город, как мог, десятилетиями боролся с Тобольском и Томском за благосклонность Санкт-Петербурга; иногда проигрывал, опускаясь в уездное захолустье, но в итоге победил, добившись звания административного центра Степного генерал-губернаторства. В новое время Омск всегда шагал в неспешном ритме, хотя дыхание истории, пусть и с запозданием, все равно докатывалось до здешних степных берегов. Листаю летописи: первый духовой оркестр в городе организован в 1813 году из военнопленных поляков; пароходное движение по Иртышу открылось в 1861-м; первая газета, «Акмолинские ведомости», вышла десятилетием позже; железнодорожный вокзал построили в 1895-м; первый кинотеатр с символическим названием «XX век» фотограф А. А. Антонов открыл в 1909-м; тогда же по омским улицам прокатился первый дилижанс. Летом 1911-го силами местного купечества организована Первая Западно-Сибирская сельскохозяйственная, лесная и торгово-промышленная выставка. Вот тут-то Омск позволил себе почти столичный шик: неподалеку от павильона местного промышленника Антона Эрлингера из цинковых ведер соорудили копию Эйфелевой башни в цветах российского флага. На снимке все того же омского просветителя А. А. Антонова на ведерную башню глазеет стайка барышень в белых гимназических передничках. Еще через пару лет, накануне Первой мировой, Омск отметил столетие Сибирского кадетского корпуса, выпускники которого — Лавр Корнилов, Валериан Куйбышев, Дмитрий Карбышев — сыграли в истории России совсем разные роли.