Юрек Бекер - Дети Бронштейна
Как видно, речь про дачу, и что уж там радостного? Тюрьма закрылась? Объявлена амнистия? Отец постоянно прерывался, чтобы облизать губы, и помучить меня, и передохнуть. Ему вообще была свойственна обстоятельность.
Наконец он патетически провозгласил:
— Сознался! Он — сознался.
Хлебнул, передернулся, охнул, а уж потом я узнал: пленник теперь не отрицает, что был свидетелем расстрелов. Был ли он сам в расстрельной команде — не признается, но это просто смешно, так мать семерых детей может доказывать, будто в жизни не прикасалась к мужчине. Для своей версии про плохих и хороших надзирателей он нашел удачную аудиторию, хмыкнул отец.
Рассказ отца произвел на меня мало впечатления, вот как обидно — ни тебе аплодисментов, ни нежданной радости, ни поздравлений, ничего. Но какая непоследовательность с его стороны: сначала утверждает, что надзиратель — он и есть надзиратель, а теперь пытается вникнуть во все подробности. Однако отец впервые сам заговорил о похищении, и этот факт представлялся мне важнее смысла его слов.
— Так что ж хорошего в его признании? — не утерпел я.
Отец попробовал рассмеяться и закашлялся, приступ длился долго, он забыл про мой вопрос. Кашель прекратился, но отец с трудом переводил дыхание, и никогда еще не казался он мне таким старым. Я придвинул ему фляжку, полную на треть, пусть выпьет, а тогда и расскажет, — вот этого я не могу себе простить.
Отец поймался на мою уловку, хлебнул и вспомнил еще один эпизод. Надзиратель схватился за грудь, у него слабое сердце, если заболит, нужны лекарства. «Хороши вы будете, если я тут и помру!» Но они заверили его, что не стоит беспокоиться, они и с этим управятся.
На несколько мгновений воцарилась тишина, а затем отец разразился неудержимым хохотом, такое только с пьяными бывает. Переводя дыхание, он то и дело вскрикивал:
— Хороши мы будем! Хороши мы будем!
И слезы текли по его лицу. По-моему, выглядел он несчастным, а не веселым, вот если сфотографировать, как он хохотал, то на снимке точно бы получилось, что он плачет.
Нахохотавшись, он упал головой на стол и заснул.
***
С большим трудом удалось мне дотащить отца до постели. Я изо всех сил старался уложить его осторожно, но он упал на кровать, а я на него. И хотя мы стукнулись головами, он не проснулся, пребывая в полуобморочном состоянии. Я снял с него ботинки.
То, что отец высокопарно назвал признанием надзирателя, с моей точки зрения — частность, значение которой сильно преувеличено. Какой смысл в признании, если оно ничего не решает? Я видел только, как отец опустился, как испортились наши отношения, как на его лице каждый прожитый день оставляет свой след. Впервые мне подумалось, что эта история вообще добром не кончится, и никто не поможет, и чему быть — того не миновать.
С детства я любил запах, прятавшийся в складках отцовского халата, поэтому положил халат в изголовье своей кровати. Погасил свет, и вдруг комната поплыла, мне стало плохо. На улице внизу гоготали пьяные. Я оделся и вышел, не включая свет на лестнице. Долго и глубоко вдыхал воздух открытым ртом, пока тошнота не прошла.
Отчего-то мне вспомнилась Элла, наверное, из-за моего сочувствия отцу. Я вдруг задался вопросом, не страдает ли и отец психическим расстройством, может, ему место в больнице, а вдруг? Ну как тут не задуматься о некоем фамильном изъяне, я стал искать странности в собственном поведении, и долго напрягаться, увы, не пришлось.
На площадь Кёнигстор меня привлек шум голосов, доносившийся из открытой двери пивнушки. Там гуляли главным образом иностранцы экзотической наружности, перекрикиваясь и наперебой отпуская шуточки через весь зал. Немногие затесавшиеся немцы имели вид весьма довольный, но помалкивали, как сторонние наблюдатели. Я подошел к стойке, заказал пиво. Обычно пивная в такой час давным-давно бы закрылась, но в те дни город жил по специальному постановлению, почти без всяких запретов. Было уже далеко за три.
Хозяин выпустил ручку моей кружки только после того, как я выложил на стойку монету, одну марку. Глядя на этих крикливых, на этих развеселых иностранцев, я думал: ага, вот он, молодежный фестиваль. Один у них был за главного, только послышится его голос, как они все ржать, да что там, он только рот откроет, а они уже ржут вовсю. Завидки берут от их беспечности, одно утешает: им тоже не всегда так весело, как в эти дни. Похоже, это латиноамериканцы.
Кто-то на ходу коснулся моего плеча: вон, мол, столик и свободное место. Допив пиво, я вышел на улицу — безо всякой цели, как без цели я зашел и в эту пивнушку. Отец всерьез утверждает, что сегодня был отличный день, он уже не способен различать добро и зло, пользу и вред. Еще дня три в том же духе, и конец ему, конец.
Чем ближе к Александерплац, тем оживленнее на улицах, и я двинулся в ту сторону, не для того я ушел из дому, чтобы бродить тут в одиночестве. Парочки, на каждом шагу парочки без крыши над головой, и всякий раз мне казалось, что он — иностранец, она — немка, а не наоборот. И еще целая армия подметальщиков улиц, они даже фонариками освещают тротуары, только бы не пропустить соринку. А в домах все окна темны.
Прежде я никогда не видел Александерплац ночью, но в другие ночи площадь и выглядела по-другому, я уверен. У края сцена, молодежь танцует под собственную музыку, а в центре толпа людей, которые что-то оживленно обсуждают. Подойдя ближе, я услышал взволнованные голоса, но сквозь толпу не пробьешься. Я даже попробовал, но издалека все равно не ухватил суть.
Вырвавшись из толпы, я вдруг увидел, как по мосту идет электричка, и мне пришла в голову идея встретить Марту после съемки. Секунда, одна секунда, и я на пути в Кёпеник. На вокзале тоже бушует фестиваль, и даже в вагоне фестиваль вовсю. Я заранее радовался: то-то она удивится. А обратно поедем вдвоем.
Года два назад отец, опять-таки пьяный, зашел ночью ко мне в комнату, была зима — снег набился ему в галоши — и плел какую-то чепуху. Я вскоре заснул и вообще не вспомнил бы об этом происшествии, если б на другой день отец не стал оправдываться: легко, мол, поддаться соблазну и напиться, когда оказываешься в малоприятной компании. «Не сердись на меня, Гансик, дорогой». Удивительно, с какой серьезностью отнесся он к эдакой мелочи.
Кёпеник, студия в кинотеатре, и опять облом: кино тут не снимают. Разве не говорила Марта, что ночью поедет в Кёпеник? Обманула, что ли? Но я тут же успокоился: видно, неправильно ее понял, вот проклятье, и прояснится это недоразумение, когда уже пользы от ясности не будет. Да и кому нужна ночная съемка в помещении, где ночь можно устраивать по сто раз на дню? Я колотил в двери с такой силой, что умер бы от стыда, если б мне открыли. По другой стороне улицы медленно, как пешеход, шла огромная собака.
Я уселся на ступеньки и закрыл глаза, приняв самое простое решение: поспать. Мысли тут же утихомирились, помню, в голове мелькнуло только, что могло бы быть и потеплее. Я уже погружался в приятный сон, как вдруг прямо перед моим носом затормозил автомобиль. Вылез полицейский и ждет, когда же я к нему подойду. Ну, я встал, а он потребовал предъявить документы. Как-то он сообразил, что я не с фестиваля.
На счастье — я это понял, подходя к обочине, — удостоверение личности оказалось при мне. Внимательно изучив его, полицейский признал, что все в порядке. Вид у него был вполне доброжелательный, оттого я и решился спросить, не снимают ли поблизости кино. И просто не поверил своим ушам, когда полицейский назвал мне улицу и объяснил, как туда пройти. Чудо свершилось — очень к месту, всем бедам наперекор.
Давно уже рассвело, так называемые предрассветные сумерки истаяли. «Охвативший меня рассвет…» — как-то написала Элла в своем письме. Марта, думаю, все-таки не заподозрит, будто я за ней шпионю. Вместе с Мартой в город, до самых ее дверей, обнимемся, нацелуемся про запас — а потом уж назад, в беспросветность. Меня медленно обогнала машина с мигалкой, полиция как будто проверяла, следую ли я указанному пути.
Однажды я видел в кино, как пропавшего человека нашли в пустыне, потому что над ним кружили коршуны. Примерно так и я догадался о близости своей цели: зрители на балконах, зрители в окнах — подложили подушки под локти и глазеют на улицу.
Когда я подошел, киношники уже паковали вещи. Шумели как могли, я еще удивился, отчего местные не требуют тишины. На большой витрине надпись: «Немец! Не покупай у евреев». Человек с ведром и тряпкой шел смывать эти слова. Народу на улице немного, я не пропустил бы Марту — значит, нет ее.
Я уж перестал озираться и лишь путался под ногами у рабочих, как вдруг она сама ко мне подбежала, выскочив из машины, а в машине кто-то остался ее ждать. От изумления она только рот открыла, кроме слов «вот как» и «вот это да», ничего произнести не смогла. То ли она рада, то ли я некстати — не поймешь. Но она обняла меня, и я устыдился своих сомнений.