Юрий Буйда - Домзак
- Хватит... - прошептал он. - Хватит слов-то...
- Слов-то? А если словами, то никакому врачу или следователю уже было не докопаться до той тьмы, в которой Ивана не отличить от брата его Гриши. Впрочем, к тому времени на меня давно наплевали, только и делали, что уколы кололи да таблетками кормили. И как же я обрадовался приезду Майи! Знаешь, она вся такая нежная была, светлая, светящаяся... Вся моя жизнь перевернулась. Стал я думать о возвращении. Как я играл это мое возвращение! Мы отдохнем, думал я. Мы еще услышим ангелов, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка... - Он глотнул из бутылки. - До чего же грубый писатель Чехов! Я вот после тюряги Теннесси Уильямса прочел - и ахнул: как тонко, изящно, страстно и страшно! А еще Юджин О'Нил... грубоват, но силища какая! А Чехов - просто грубиян, Байрон. Он тебя самыми глупыми словами мучит, да как мучит, садист, он и писал-то, наверное, каким-нибудь огрызком карандаша на оберточной бумаге... Воистину русский писатель, другого мы и не заслужили.
Закурил.
Байрона от запаха табака замутило. Он уже не понимал, кто это рядом с ним говорит, говорит без умолку, да и все равно: пусть себе балаболит смысл он улавливал как-то кусками, приходилось напрягаться, чтобы связать эти куски во что-то более или менее целое, но с каждым разом сил на это требовалось все больше, да и давалось это с болью. Боль. Только боль, заливающая все тело. Боль в форме тела. Да вдобавок озноб и слабость.
- Вернулся я домой, встретили меня - прямо как святого, - неспешно продолжал дядя Ваня. - Ну думаю... ан нет! Жизнь - это тебе даже не Чехов, а насчет милосердия и подавно забудь: мечта, сгубившая Россию, - вот что такое милосердие. Я стал последним для мира, и папаша это преотлично понимал: он был в силе, а я в немощи. Да и надо ж было жизнь устраивать. Мне ж еще и сорока не было, милый! Папаша передо мной повинился, это да, и тут же сосватал к Лизе, к бывшей своей. Что я - олух? Не знал ничего? Все я знал и видел, потому что в тюрьме душу и зрение отточил, как бритву. Папаша и дом отремонтировал - сам видел, игрушка, а не дом, но так дело обернул, что дом по бумагам стал его собственным, а мы с Лизой и Оливией - жильцами. Ну это ладно. Устроил меня электриком, доплачивал из каких-то тайных своих заначек. Все чин чинарем. Но где же вымечтанная жизнь? Э, Байрон, вот в чем была моя ошибка: я-то думал, что с героями всю жизнь носятся, как с писаными торбами, а на самом деле никто так жить не мешает, как эти самые герои. Да и герой-то я был сомнительный, одноразовый и для внутреннего употребления. Подвиг вообще подлое дело: совершил, получил свое - и забудь. Или забудься. Мыкался я, мыкался да и пошел однажды к папаше. Отпусти, говорю, в Москву - другой жизнью пожить. Дай денег сколько можешь, дом продай, но - отпусти. Ведь, говорю, не нужен я вам в роли живого укора. Зачем вам какой-то там Никола Салос или Василий Блаженный? Да и был бы толк от моего подвига, а то вон Гриша погиб... и все такое... и жизнь шатовская - вот она где мне! Он долго колебался, но - отказал. Говорит: ты там погибнешь. И точка. Он наперед знает, что я там погибну! Да ему просто до стона хотелось меня при себе держать! Рану корябать! Это ж многим удовольствие доставляет, такое извращенное сладострастие... Нет, говорит, содержания я тебе прибавлю, делай, что хочешь, но - при мне. Я и запил. Уроду - уродово. А года два или полтора назад заговорили среди наших о плохом здоровье папаши, о завещании и так далее. Он, конечно, только с Майей шептался. Писал да переписывал. Ну, думаю, Бог справедлив, и двинул я к папаше. А он угостил меня водочкой и на голубом глазу говорит, что завещает мне дом, в котором мы с Лизой живем, и пенсион до смерти. И все. Мне небо с овчинку показалось! Значит, ни копеечки доходов от его магазинов, заводиков, от строительства и прочего! Даже в новом своем доме ни сантиметра не выделил. То есть живи, если хочешь, но, когда хозяева попросят, уж будь любезен. Это мне, единственному сыну! За него же пострадавшему! Ладно, не надо со мной носиться, как с писаной торбой, но хоть частичку какую-никакую на вольную жизнь - дайте! Ведь воли хочется! Воли! А - нетути! Не дал. Свободу предоставил, а воли - не дал. Разговор наш как раз перед твоим приездом состоялся. Подвиг, говорит он мне, так уж подвиг до конца. Заговаривал мне зубы...
- Дядя Ваня, дай еще. - Байрон посмотрел на бутылку, движение глаз отдалось острой болью в затылке. - Значит, ты и не прятался, а просто дождался, когда я выйду от деда...
- Он мне отец. Мне и пить для храбрости не надо было. Такой холодной яростью я налился... Что так, думаю, что этак - один конец. Так хоть сыграю роль. Отыграю все роли, которые в тюряге разучил. И ведь получилось! Да и не могло, впрочем, не получиться.
- И не жалко?
- Что?
- Не жалко?
- Жалко, конечно. Но уж такова, брат, судьба. Как она с нами, так и мы - ей. А для меня, милый, всей моею судьбою стал папаша. Саваоф! А мы кто пред ним? Юроди Христа ради... как вот ты сейчас, уж извини...
- Это ты к попу на исповедь ходил?
- Я. Так ведь это еще до твоего приезда было - вот в чем штука. Хотел генеральную репетицию устроить, а он, дурак, возьми да и расплачься! Тоже мне поп! Отправился искать правду у народа-богоносца, а меня в богоносцы зачислить постеснялся, сволочь! А чем я хуже? Если разобраться, ничем. С берега светят... Эй! - закричал он. - Это я, Тавлинский Иван!
- Иван Андреич, что вы там делаете? - проговорил кто-то в мегафон. Что тут случилось?
- Да уголь загорелся! - закричал дядя Ваня. - Ничего!
- Ничего себе ничего! - пророкотал мегафон. - Словно атомную бомбу на него сбросили. Даже мост своротило! Кто это с вами?
- Да вы не знаете! Рыбачили вместе! Он с ликеро-водочного! Серегой зовут!
Было слышно, как взревел двигатель машины, одолевавшей подъем к шоссе.
- Вот так... Зачем им знать, кто тут да что тут?.. Давай-ка я тебя на фанерочке потащу, сынок. Там у меня лодочка, на ней в самый раз до больницы и доберемся. Тут пути-то - по течению спуститься.
Байрон застонал.
- А ты бутылку вот возьми - держишь? - и обезболивай, обезболивай...
Байрону казалось, что шорох фанеры по земле не прекратится никогда. Но вот они остановились.
- Живой? - Дядя Ваня склонился над ним. - Теперь самое трудное, сынок: надо нам по камешкам вниз спуститься, к лодке. Попробуй-ка этой рукой... вот и держи меня за шею, я крепкий, выдержу... Вот! - Они встали. - А теперь сюда...
Они с трудом спустились к воде, и Байрон даже удивился, почему это он ни разу не потерял сознание. И бутылка цела. Дядя Ваня помог ему устроиться на носу лодки, под голову положил свернутый ватник, укрыл одеялом до подбородка.
- Ну вот. - Сел за весла спиной к племяннику. - Сейчас выгребем, а там река сама понесет. Туман-то какой...
Байрон закрыл глаза. Черные перчатки. "Брызги шампанского". Домзак. Задача решена. Туман. Бутылка выскользнула из его рук. И дышать вдруг стало легко, словно дышал не он, а кто-то другой - чужой человек, живой и здоровый, и он в последний миг понял, что это все значит - все, все, все, и понял, что другого берега уже не будет да и не надо...
- Байрон! - окликнул его дядя Ваня. - А ты такие взрывы на войне научился строить? Байрон!
Племянник не откликался.
- Байрон! - Дядя Ваня боялся обернуться. - Ты хоть голос подай, сынок!
Но и на этот раз ответа не было.
Дядя Ваня тихо выругался и снова изо всей силы налег на весла.
Не выдержав, наконец, молчания за спиной, он перебрался на нос лодки и, укрыв тело Байрона с головой одеялом, снова вернулся к веслам, подналег, но оборачиваться по-прежнему боялся. В темноте одеяло казалось режуще-белым, словно излучающим свет, которого взгляд человеческий выдержать не мог, да и не предназначался тот свет ни взгляду человеческому, ни даже, наверное, взгляду Господа - Мальчика с кривыми пальчиками...
* Оставьте дверь на галерею открытой, пожалуйста (нем).