Генрих Сапгир - Армагеддон
— Покончить с общим раздором? Глобально, — сказал Ефим.
— Ну, сначала надо научиться выходить в астрал и там лиловеть.
— Что делать? — Белла смотрела большими глазами.
— Делаться лиловыми.
— Как моя кофта?
— Как ваша кофта.
— Вместе с ними, как бы это выразиться, несколько отсталыми? — улыбаясь, она кивнула туда — на рисующих в воздухе.
— Они будут там впереди. И дай Бог, если вам удастся хотя бы посинеть, порозоветь.
— Достижение? — осведомился я.
— Достижение. Видели, как у Врубеля, падший демон — синерозовый, лиловый? Давайте, я вас познакомлю с остальными членами команды.
ОН, большой, пятиконечный, подвел к нам Красавицу-Черные Брови и Человека-Смеющиеся Глаза, нет, не такого большого.
— Вы все — одна команда.
— Здравствуйте, — говорю. — Я Аркаша, а это манная каша.
И на Юрашу показываю. А тот рад, голос подает:
— Юраша, — говорит, — Юраша с вами поедет.
— Да куда ты собрался? — спрашиваю. — Юрашка-дурашка едет, а не знает куда.
Тот в слезы.
— Не плачь, — говорю, — Репиным будешь.
Заулыбался.
— Хочу Репою быть! Пусть меня из земли за чуб тянут!
ОН говорит: — Видите, Ефим и Белла, я ведь не случайно вас пригласил, я ведь вас всех продумал и подобрал — всю пятерку.
Красивые Брови поднялись: — Почему пятерку?
ОН усмехнулся уголками рта: — Потому что я с вами — всюду! и на земле и в море… И все мы — как пальцы руки. Пятерка Добра.
Смеющиеся Глаза прищурились: — Вы, значит, Айвазовский будете? Подарите картинку…
ОН прервал: — Не гадайте, все равно не угадаете, кто кем станет, да это и не вполне известно. Но настоящего футуриста Бурлюка могу показать — и на Юрашу показывает.
Тому смешно. Имя, будто каша, булькает и кипит.
ГЛАВА 11
Я никогда не рисовала, если не считать многочисленных принцесс, нарисованных мной в детстве. Все из длинных треугольничков. Это корона, это лицо, это платье, это ножки.
А теперь я почему-то знала, что могу нарисовать что угодно. Откуда возникало знание — из меня, да оно всегда было. Оказывается, я всегда умела рисовать, просто не знала об этом. Спасибо ему, вот он, ВэВэ, спасибо ему. Он только что сообщил мне об этом и когда я не вполне поверила, стал настаивать:
— Ты умеешь рисовать. Ты прекрасно умеешь рисовать.
Я провела углем по ватману, уголь шел легко и свободно, оставлял красивый шероховатый штрих, почему-то в голове звучало: «и незаметно стушевался»…
На листе очертилась кудрявая голова, черные брови, ну кого я могла рисовать кроме себя? Я получалась похожей. Резче, уверенней я вела линии углем. Где нужны были тени, я выявляла их большим пальцем, нажимая на уголь с растушевкой по бумаге.
Я была радостна и свободна. Я рисовала себя. Меня рисовало что-то сильнее меня. Я получалась похожей — на себя, на это что-то. Горячие волны силы и радости проходили по мне. Я посмотрела на руки, небольшие, не по-женски широкие, они делали свое дело, как будто всю жизнь только и делали это. В лиловом свете неона.
Я себя нарисовала. Последний штрих. Теперь я могла посмотреть вокруг. Все еще рисовали. Кроме ВэВэ. Ефим сидел какой-то взлохмаченный, остроносый. Меня как ударило. Похож, главное, имя то же — Ефим. У, какой вихревой автопортрет у Аркаши! Да он же настоящий Ван-Гог! А Юраша сидел такой же шишкоголовый, отрешенный. Не знаю, каким был Давид Бурлюк, но, кажется, куда более экспрессивным и светским.
— Зовите меня ВэВэ Дягилевым, — вдруг громко произнес гипнотизер. Я заметила, что он стал как-то мешковатей, грузней, на лице появились небольшие усы. Или показалось.
— Все равно не похож, — строптиво сказала я.
— Я новый Дягилев. А вы — Серебрякова, помолчите, — отрезал ВэВэ Дягилев.
Вот почему я так изящно рисовала! Что-то серебристое отлетало от портрета. У меня такие длинные глаза. Мне всегда нравилось имя Галина.
— Посмотрим наши рисунки, господа великие, — произнес ВэВэ Дягилев.
У Юраши на бумаге закипали сильные грубые и лепились слабые нежные мазки углем, которые складывались в осенний парк. И там кто-то гулял, и, может быть, это были влюбленные.
У Ефима было море. Самая натуральная буря с бревном.
— Чувствую, я Репин, — недоуменно произнес Ефим, — но только море рисую, как Айвазовский.
Новый Дягилев только пожал плечами, мол, случается.
— Механизм перевоплощения еще не изучен, — сказал в утешение.
— А как же вы? — не утерпела я.
— Самовнушение.
Возразить было нечего.
Аркаша робко и трепетно смотрел на нас.
— Ну как?
Это был один из лучших Ван-Гогов, которых я когда-либо видела в музее или на репродукции. Какая-то кричащая, глазастая, скуластая физиономия-сдвиг. Но видно, что автопортрет. Сейчас за него могли заплатить целое состояние.
— Я возьму ваши рисунки на память, — как будто прочитав мои мысли, сказал ВэВэ Дягилев.
За стеной послышалось шумное дыхание и взревела труба — духовой оркестр. Дверь приоткрылась, и в зал заглянул сталинский маршал Жуков, или это был артист Ульянов и там за стенкой что-то репетировали. Но большие маршальские звезды! Мы переглянулись, по-моему, никто ничего не понял. ВэВэ мне подмигнул.
— Это по вашей части, Лаврентий Павлович, — сказал маршал кому-то в коридоре.
И в студию вкатился живчиком полный бритый грузин небольшого росточка — Берия. Этот цепкий оценивающий взгляд сквозь леденец-пенсне. По-моему, его никто не вспомнил и не узнал, кроме ВэВэ и меня (у меня дед отсидел).
— Репины и Айвазовские нам нужны, — он потрепал по загривку растерянного Ефима. — Но и нашего Ван-Гога империалистам-американцам не отдадим, — хлопнул Аркашу по плечу. — Если отдадим, то за большую цену. Не прогадаем. Художники тоже, художники не в последнюю очередь, приглашаем на заседание ЦК. Проходите, проходите все в кинозал. А то неудобно, члены ЦК пришли, ожидают, а художников нет. Манкируют, а?
ГЛАВА 12
У входа в кинозал двое в гимнастерках с петлицами обыскали нас, и пожалуйте — пропустили. В темном кинозале — впереди небольшая группа смотрела кино. На экране светился добрейший лохматейший с бородкой. Это была комедия давних сталинских времен «Антон Иванович сердится» с очаровательнейшей Целиковской.
Берия или похожий на него показал нам: садитесь, и прошел вперед.
Мы сидели молча. Слева от нас, в конце ряда сидела еще пара: девушка, парень, что-то белело и как будто шевелилось там. Лемешев в папахе пел, Целиковская хлопала ресницами, Антон Иванович сердился, картина неуклонно двигалась к концу.
В зале медленно, как в старые времена, зажигался свет. Серьезный военный пригласил нас пройти в первые ряды. Там поднимались, переговаривались негромко, но по-хозяйски.
Мы подошли к нескольким невысоким, я бы даже сказал, почти карликам — поперек себя шире. Я узнала его сразу. Это был Сталин в форме генералиссимуса. (Я никогда не видела формы генералиссимуса, но это была она.) Обрюзглый, толстый, седой, почти лысый на макушке. Но глаза боевые, насмешливые. С ним разговаривал Молотов — такой же коротышка. Лазарь Каганович смотрел на нас подозрительно. Ворошилов — выжидающе.
— Хорошая кинокартина, правдивая, — сказал Иосиф Виссарионович.
— Вы не находите, что эта комедия верно отражает нашу советскую действительность? — внезапно обратился он к ВэВэ.
ВэВэ смешался.
— Иосиф Виссарионович, — обратился Берия или кто-то похожий. — Позвольте вам представить, Венедикт Венедиктович Чечулин — гипнотизер и художник.
— Это у которого мушкетеры против, ха-ха, гестапо? — засмеялся кто-то сзади. Какие похожие, будто наклеенные, усики! Не может быть!
— Художники нам нужны в первую очередь, — неторопливо произнес Сталин. — А уж гипнотизером или ясновидцем позвольте быть мне.
И он засмеялся старческим кашляющим смешком. Кругом заулыбались.
— Вы, Иосиф Виссарионович, уж вы скажете! — смеялся Ворошилов, — А помните, как ползал, как вам сапоги целовал этот самый, который социализм предсказывал. Предсказатель!
— О своей жалкой жизни молил, — холодно блеснуло пенсне Берия.
— И как вы ему мудро сказали, — продолжал Ворошилов. — Предскажи, что сейчас с тобой будет, помилую.
— Не мог же он сказать правду, которую чувствовал, что его сейчас — пу-у! — Маленков наставил палец пистолетом.
Все засмеялись.
— Так вот, Иосиф Виссарионович выразил желание, чтобы к знаменательному дню его пришествия Репин написал бы его портрет.
— Но я не Репин, — робко возразил Ефим. — Я Айвазовский.
— Айвазовский? — благожелательно произнес Сталин, — Айвазовский, это хорошо. Хорошо — это не только Маяковский. Напишите мой портрет, товарищ Айвазовский, на фоне моря и гор.