Борис Носик - Смерть секретарши (повести)
Русинов первый вышел из церкви и спустился в предвечернем свете вниз по холму. Лесничиха уже махала ему от крыльца: они ждали его на ужин, и ей не терпелось рассказать, как они тут живут после столичного Львова в этой дикой глуши, где бабки-ворожеи запросто умеют навести порчу, но могут и вылечить тоже. Вообще, как выяснялось из ее рассказа, здесь не было совершенно никакой культуры и никаких культурных учреждений. Лесничиха пошла дальше, объявив, что здесь еще нет советской власти. Русинов улыбнулся: сколько раз он слышал эту фразу в самых разных уголках страны! Ее с горечью произносили пенсионеры, и торговцы, и крестьяне, и милиционеры. Каждый из них хотел бы навести в стране свой порядок, который и был бы искомой властью, считая, что где-то, на другом конце страны, а еще чаще в другом временном измерении — во времена его юности или во времена усатого эта власть существовала в своем наилучшем виде. Русинов стал уверять хозяев, что по его первым впечатлениям у них здесь вовсе не так плохо. И странное дело, они согласились без труда — да, тут еще ничего, вот где-то там, в России, говорят, совсем уже худо, и только в далекой, лучезарной Москве еще есть, говорят, колбаса. Всякая. Но на то ведь она и столица, белокаменная, мясоколбасная.
Засыпая, Русинов читал малопонятную и неуместную здесь английскую антологию, перелагая ее беззаботно в русские стихи:
Не собираю трубок и монет,Домов, машин, и радио, и теле —С трудом удерживаю душу в теле,Дыхание, сходящее на нет…
Кто это так живет? Ага, Деннис Комотер. Значит, и он тоже…
Банка парного молока, кусок хлеба, пяток яиц — хватит тебе на длинный летний день, и кто сказал, что жизнь дорогая. На лугу за домом лесника, над речкой, у старой мельнички, была трава по пояс, и, лежа в траве, Русинов лениво слушал стук жернова, скрип мельничного колеса — так было с ним в тридцать пять и в сорок, а может, и раньше, в двадцать девять лет тоже. Мир был им обретен, а значит, будет снова потерян. Мир принадлежит тем, кто умеет им наслаждаться. Кто ж это сказал? Ну да, как же — Карамзин, в прохладной чаще нынешнего парка, того самого, где сейчас цековские дома у метро Кунцевская. «Мир принадлежит тем, кто умеет им наслаждаться, и это одно может примирить нас с бессовестными богачами». И дальше еще что-то про хозяев великолепного дворца, которые толкутся в дымном Петербурге, в то время как среди лугов… Да, конечно, все относительно — и задымленность тогдашнего Петербурга, и тогдашняя бедность Карамзина, однако в принципе — ничего не изменилось…
Незнакомая птица запела в кустах. Хозяйка мельницы выволокла к речке мешок. Русинов встал, подобрал с земли английскую антологию, ушел в лес. Шел бесшумно, ожидая момента, когда он наконец забудет о себе, станет частью этого леса. Или вдруг взглянет на себя с удивлением откуда-то со стороны, из-за куста. Увидит себя, человека, стоящего в чащобе, насторожится, может, даже фыркнет, поднимет чуткие уши — и легко уйдет в чащу, оставляя человека, его потревожившего, стоять под сосной. Если б такой могла быть его смерть. Нет, это просто старая игра. Его легкодоступный кайф. «Нет лайфа без кайфа…» Где он, красавец мужчина, оставивший когда-то этот стишок в берлинской кухоньке на Книпродештрассе? Ловит ли он еще кайф в чужой и огромной стране?.. Русинов припомнил и свою бессонную ночь в этой берлинской кухоньке, и свой собственный кайф, и свой собственный стишок на эту тему, то ли даже роман. Да, точно, был и такой роман, точнее, глава из романа, а также роман с юной хозяйкой квартиры. Да, на Книпродештрассе, потом на Кессельгассе. Неплохо было — в частности, но очень скучно — в массе…
Снова поляна. Пожалуй, совсем нехоженная. Плывут запахи, мошкара ликует. Жарынь. Снуют мыши. Вон таинственная тропка ведет к перевалу. А где-то там, за лесом, за перевалом, — там еще села, и женский монастырь, и снова горы, и бревенчатые храмы. Этот прекрасный, прекрасный, прекрасный мир! Как полновесна минута жизни, как полна скрытого значения, как она ощутима. Прожить день, не расплескав, пережить его, не спеша…
В чаще он еще листал антологию. Пополудни читал Книгу, путешествуя вместе со стареньким Павлом по дальним землям. Под вечер он снова оказался у церкви на бугре в обществе отца Иова, слушал неторопливый его рассказ о соловецком сидении. Вот этот человек, он прошел ад, а тебе еще предстоит, быть может, но пока вы здесь рядом, слышите друг друга, спеши же понять главное…
— Вам надо поесть чего-нибудь, — говорил отец Иов время от времени и настоятельно отсылал его на веранду, где копошились какие-то люди. Почти такие же толклись в доме у покойницы Надежды Яковлевны, такие, наверно, есть всюду…
Спустившись с бугра поздно вечером, Русинов увидел лесничего. Вид у него был заговорщицкий и торжественный.
— Тут начальство на дачу приехало, — сказал он. — Не наше, а аж оттуда… Спросили, кто у нас живет, я сказал. Так что велели звать к столу.
— Я, собственно, уже, — сказал Русинов.
— Нет, это просто так, по стопочке. Отказываться нельзя. — Лесничий замахал руками. — Неудобно, еще подумают…
Надо было что-нибудь быстро придумать. Заболеть, что ли. Сказать, что сердце. Понос. И все же не сказал. Что соблазнило его? Еда на столе? Выпивка? И это — неудобно, еще подумают. Неужели все еще важно, что подумают? А так что, не подумают?
Русинов пошел за лесничим.
Дача была как дача. Весь набор удобств. Телевизора, впрочем, еще не было, а так — полный стол закусок, водяра. Самый, самый, который аж оттуда, был толстый, вполне добродушный, с еще не пьяными глазами. Потом был еще главный химик чего-то и главный санитар. Русинов был неглавный, он был никто, но он тоже был откуда-то аж оттуда, ко всему тому странный зверь, существо, которое надо то ли поощрять, то ли опекать, так нас учит пресса, и с которым надо быть поосторожнее, к тому же просто по-человечески понятно, что это существо не вполне нормальное, а того, с приветом, если, конечно, не хитрец, потому что ведь каждый исхитряется как может, жить-то всем надо.
Главный санитарный врач был то ли казах, то ли кореец, очень бегло и чисто (хотя по временам со странными неправильностями) говоривший по-русски. Он был у них также главный рассказчик и анекдотист при самом-самом, усердно исполнявший свою роль. Под долгие напыщенные тосты Русинов набивал утробу. Было несколько тостов за областное и общесоюзное руководство, так что ему пришлось встать вместе со всеми, и он поднялся, жуя и проклиная свое обжорство и свою сговорчивость: сказал бы, что сердечный припадок, и спал бы себе потихоньку. Он попробовал как бы по рассеянности пропустить один тост, но кореец был начеку.
Видимо, он с самого начала с неодобрением отнесся к тому, чтобы приглашать Русинова за стол. Может, он опасался конкуренции, а может, по недостаточной своей влиятельности еще не ощущал потребности в меценатстве. И теперь он ревностно следил за тем, чтобы Русинов пил до дна, а также добросовестно выражал свое одобрение, поощрение и все, что положено. Русинов не сразу заметил такое его рвение и сперва довольно еще безмятежно заедал угрызения совести холодным мясом, и варениками, и пирожками — всем, что близко от него стояло на столе.
Кореец (может, он все-таки был казах) завел рассказ про какого-то большого начальника, который раньше был начальником поменьше здесь у них в районе, но уже тогда, судя по рассказу, был страшный самодур и деспот. Он часто кричал на жизнерадостного корейца, унижая его всячески, и даже хотел однажды огреть палкой, но кореец успел убежать. Самое удивительное в этом рассказе было то, что главный санитар восхищался всем этим самодурством и даже как будто гордился тем, что это на его долю выпали упомянутые муки и унижения, которые как бы приближали его к высокой персоне, свидетельствуя об их знакомстве («Я тут был на совещании, выходит он из президиума, увидел, говорит: «Ну как, жив еще, свиристелка?» Не забыл, а ведь сколько уже лет прошло, высоко залетел человек…»). Общество смеялось от души, соглашаясь, что да, залетел человек далеко. Самый-самый пододвинул Русинову миску с маринованным перцем, а главный кореец спросил его при этом:
— Ну как?
Может быть, это «ну как» относилось вовсе даже к маринованному перцу или к загородному мероприятию в целом, но Русинов, наслаждаясь перцем, немедленно отозвался с полным ртом, как бы даже и не корейцу отвечая, а собственным мыслям по поводу всего услышанного:
— Жуть… Просто мрак.
— Это в каком же смысле? — настороженно спросил кореец.
— Да этот… Как его? — Русинов облизал губы. — Бурбон ужасный. Тот, про которого вы сейчас, — с палкой, и так далее.
— Да вы хоть знаете, кто он теперь? — воскликнул главный санитар с обидой.
— Нет, — сказал Русинов и, еще не чуя беды, подцепил на вилку новый кусок перца. — Какой-нибудь там…