Эрик Орсенна - Долгое безумие
Габриель ощутил, как в нем восстанавливается некое равновесие, появляется некая сила, пусть не радостная, зато безмятежная. На смену отчаянию пришла печаль. А печаль подобна родине, которую никому у вас не похитить, которая всегда с вами.
Его замечательные друзья стали даже считать, что он выздоровел. И были правы. Но совсем не так, как они полагали. Траур не имел ничего общего с этой жалкой одержанной им победой. Напротив, Габриель поздравлял себя с тем, что не уступил ему. «Я горд, что не отказался от своей любви. Ничто не предал забвению. Ничто не вырвал с корнем. Все во мне. Я по-прежнему верен духу жителей Арана: благодаря бесконечному хождению я получил немного плодородной земли на голых скалах».
LVI
А чем все это время жила Элизабет?
Ответ очевиден: наслаждалась своим выздоровлением. После долгого, такого долгого безумия она вернулась на путь истинный — к своей сложившейся судьбе матери, жены, дочери, тещи, и все эти роли она обрела с удовольствием и исполняла с рвением, заставлявшим всех восхищаться ею, радоваться перемене. Все окружающие ее близкие люди готовы были удавить того, кто вздумал бы упрекнуть ее. На прошлом было табу. Всякий день праздновалось ее возвращение в семью. Былые страсти и тревоги улеглись, ячейка общества сплотилась. Она даже — о диво дивное! — стала меньше работать, больше времени уделяла домочадцам, отменяла командировки, вовремя возвращалась домой и никогда не брала работу на дом — доказательство того, что навсегда излечилась от своих трудоголических пристрастий. Родители — и ее, и мужа — не могли нарадоваться. И то верно: каждый человек, одаренный определенной жизненной силой, переживает кризисы. Но подлинная натура нашей Элизабет оказалась сильнее. Она была настоящей королевой-солнцем в царстве близких.
Более глубокий исследователь — и тот не стал бы вносить коррективы в этот идиллический портрет еще не старой женщины, наконец обретшей согласие с самой собой. Разве что удивился бы, увидя эту во всех отношениях безукоризненную супругу и мать за странным занятием: она каждый день скрупулезно заносила в блокнотик мельчайшие радостные события, как то: воскресный обед всей семьи, восхищенные улыбки мужа, когда она блеснула остроумием в присутствии гостей, интересное чтение на ночь в супружеской постели, семейные выходы в кинотеатр, спокойный отдых среди цикад или альпийских снегов. Да мало ли чего? Но более всего она отмечала тишину внутри своего существа: чувство долга более не точило ее, молчало, а скорее всего вообще отправилось мучить других женщин, не таких мудрых, как она. Любые приятные мелочи, мимолетные удовольствия удостаивались чести быть занесенными в ее блокнотик: любезность таксиста, голубое небо, новые туфли, которые не жмут… Не проходило дня без этих маленьких радостей, блокнот заполнялся.
А каждое 31 декабря она запиралась в своей комнате и подбивала бабки — за весь год. Подсчитывала все радостные события за истекший период — пятьдесят две недели. Подсчитывала, как в старину: складывала в столбик, «восемь пишем, два пошло на ум, десятки переходят в сотни»… А потом, получив в конце длинного столбца итог, умилялась. И все повторяла про себя, одеваясь и прихорашиваясь к сочельнику: «До чего ж я счастлива, до чего ж спокойна». Ей казалось, этот волшебный рефрен защищал ее от воспоминаний, как дамба. «Я на свете всех счастливей, всех спокойней, всех красивей», — пела она про себя и день, и ночь.
Чайная церемония (последняя)
LVII
Каждый день, где бы он ни оказывался, над его головой ровно в пять образовывалось черное облако, набрасывавшее на все тень. Метеорология была здесь ни при чем, имя этого облака было виновность. Он перестал навещать двух пожилых дам и не скрасил последние месяцы их жизни своими рассказами.
Теперь они совершенно оглохли, но при этом более чем когда-либо отказывались в этом признаться. На все, что он им говорил, они неизменно отвечали:
— Ты осмелился на это? Браво, мой мальчик, ты делаешь успехи.
Это было совсем не к месту, поскольку Габриель давно уже забросил и свои похождения, и рассказы о них, а перешел на вольный пересказ «Дон-Кихота»: приключение с рыцарем зеркал, губернаторство Санчо Пансы на его воображаемом острове. Словом, респектабельность кафе «Анжелина» была спасена.
Доктор Л., лечивший сестер, бывший специалист в области геронтологии, сдался. Какую диету, какой образ жизни можно прописать тому, кто, объедаясь сладким и жирным, худеет? Его последняя битва за них состояла в запрете посещать кафе в течение целой недели. Они повиновались, и даже с улыбкой, чтобы потом ткнуть «факультет», как называла врачей Энн, носом в его дипломированные экскременты.
В результате Клара сбросила два килограмма, а Энн — один, и то потому, что схитрила и инкогнито посещала одно заведение на площади Трокадеро, где поглощала макароны и тарталетки.
Как объяснить сей феномен: булимия с последствиями, наблюдаемыми лишь при анорексии?
Сразу после их погребения я задал этот вопрос их врачу.
Надо сказать, что умирали они, превратившись в два скелета. Сначала убралась на тот свет Клара, день спустя — Энн. У них была одна на двоих последняя воля: ближайшее к Монпарнасскому вокзалу кладбище. По некоторым признакам, Габриель XI удрал от них именно с этого вокзала.
Доктор еле сдерживал слезы. Как все, кто знал их, он влюбился сперва в одну, потом в другую, пока не понял, что они в буквальном смысле слова не разлей вода.
Он не сразу ответил на мой вопрос. Взяв меня под локоть, повел на рынок, что располагается вдоль кладбища по бульвару Эдгара Кине.
— После каждой кончины я всегда спрашиваю рыб: они просвещают нас относительно глубин. — Остановившись на углу улицы Тэте, он чуть ли не злобно взглянул на меня. — А знаете, отчего страдали ваши бабушки?
Я пролепетал, что не знаю.
— От точившего их солитера. Да еще какого[38]! Ого-го! — Забыв о моем существовании, он продолжал говорить с самим собой. — Смерть — это солитер, самый жадный из червей. Что я смогу предложить ему на обед? Чего пожелает мой солитер? — И не прощаясь размашистым шагом направился к улице Ренн, как известно — сплошь в питейных заведениях. Ничто более не держало меня во Франции. Черное облако стало разрастаться, покуда все вокруг, куда ни кинь взор, не потемнело.
В таком умонастроении я отбыл в Китай — место последнего акта семейного предания.
Сад Полного света
LVIII
Когда-то на другом конце земли у Желтого моря жил Кьянлонг, родом из Маньчжурии, китайский император. Воспитанный в саду Полного света — Йюаньмингюане — на севере Пекина, он возжелал превратить его в самое совершенное краткое изложение мира.
— Что это за чудо? — спросил он однажды в 1747 году, указав своим божественным перстом (ему было в ту пору лишь одиннадцать лет) на полотно иностранного художника.
— Струя воды, ваше величество, — хором ответили ему итальянец Кастильоне и француз Бенца, иезуиты, приставленные к нему в надежде (тщетной), что им удастся положить конец его дурным привычкам (истреблять христиан).
— Возведите мне подобное.
Монахи, число которых умножилось, сделались архитекторами, часовых дел мастерами, декораторами, художниками, скульпторами, ботаниками, и необычные дворцы — в смешанном европейском и китайском стиле — вознеслись к небу в центре Летнего сада.
И возник к концу XVIII века азиатский Версаль, более совершенный, чем его прототип, ибо в нем перекликались Запад и Восток, две цивилизации: восходящего и заходящего солнца. Сперва о нем ходили слухи, поскольку Кьянлонг допускал в него лишь немногих, очень близких, никто его не видел, но слава его росла. Первыми, кто вошел туда в октябре 1860 года, были французы и англичане. Их поразила не столько эстетическая или научная сторона представшего их взорам зрелища, сколько стремление к могуществу. И тогда Париж и Лондон решили в очередной раз унизить Пекин. С ружьями, факелами и пушками вошли они в сад. Руководил этими варварами некий лорд Элджин. Они принялись грабить, сжигать, рушить, да так немилосердно, что сад Полного света исчез с лица земли.
Вот почему утром 1998 года Габриель брел среди руин, пытаясь разглядеть в жалких остатках Дворец наслаждения гармонией, Обсерваторию дальних океанов, Дворец спокойного моря…
Он даже взобрался на холм Перспективы, чтобы попытаться вообразить себе, чем был театр воды. Но тут его внимание привлекли голоса, говорившие по-французски среди веселой, щебечущей на своем тарабарском языке толпы. (Йюаньмингюань был излюбленным местом прогулок пекинских жителей.)
— Ты думаешь, что Cistus corbariensis выживут?
— Посмотрим. Это внесет разнообразие, а то одни барбарисовые…
Таковы были французские слова, закравшиеся в китайскую речь. Обмануться было невозможно. После месяцев одиночества эта смесь латыни и французского казалась ему сладчайшей из мелодий. Габриель пошел на голоса. Трое молодых людей: две девушки и один юноша самой что ни на есть европейской внешности сажали бордюр.