Франсуаза Шандернагор - Первая жена
Умирала я дважды. К счастью, от первой своей смерти я совершенно оправилась к тому моменту, когда мне пришлось столкнуться с ней во второй раз. Счастье еще, что случилось это после смерти физической: душевная смерть по сравнению с ней — просто детские игрушки. Не говоря уже о том, что эту вторую смерть я просто искала…
Когда я после ухода мужа вернулась из больницы и открыла его шкаф и папки, я вдруг поняла, что он не все унес с собой. Осталось, например, его обручальное кольцо, которое я нашла на дне ящика… Потом я натолкнулась на два больших конверта из крафтовой бумаги, забытых под горой газетных вырезок; конверты не были запечатаны; из каждого из них выпали десятки записок на голубой бумаге — я вспомнила, что видела уже эти письма в руках у сына несколькими годами раньше. Сколько их было, этих любовных записок? Сколько же раз они обменивались ими? Сотни? Тысячи раз? Конечно, уходя, муж думал, что ничего не забыл (даже если он не закрывал ящики, оранту свою он уважал, достаточно по крайней мере, чтобы не показывать мне ни одной строчки, написанной ее рукой: она не подлежит «каталогизации», как такое можно подумать!), он, наверное, пытался собрать вместе все воспоминания об их любви, но человек он рассеянный… Впрочем, он собрал у меня в доме столько доказательств их взаимной страсти, что даже генеральная уборка не может истребить следов ее присутствия, — ему такое и в голову не приходило. Но разве не случилось мне несколькими месяцами раньше найти пачку фотографий в ящике для сигар? Что же касается этих голубых посланий, то у меня хватило ума их не читать. Впрочем, я и так знала, что меня там ждет: следы от губной помады, высказывания типа «мой великий ЧЕЛОВЕК» и орфографические ошибки.
На следующий день у меня была встреча с моим юным адвокатом; муж только что сообщил фамилию своего «доверенного лица». Теперь он не тянул: по девушке в каждом порту, и даже в порту приписки, банально и, кажется, даже допустимо («с юридической точки зрения, — повторял он, — адюльтер не преступление»); двойная жизнь столь хорошо организована, что граничит с двоеженством, — тем более простительный грех («В чем проблема? Половина Парижа так живет!»); но с «побоями и ранениями» наша история приобретала совсем другую окраску. Действительно ли он боялся, что я предъявлю правосудию свою загипсованную руку?
Поскольку я не знала, что именно нужно нести специалисту по матримониальному праву — брачный контракт? акты имущественного владения? — я присоединила к документам, попавшимся мне под руку (здоровую, естественно), оба крафтовских конверта:
— Держите, — сказала я молодой женщине, — если захотите ознакомиться…
— Это не нужно, — ответила она, — когда речь идет об адюльтере, судей не интересуют прошлые факты. Адвокатов тоже. Важно только то, что происходит сейчас, а раз наши голубки живут вместе открыто, факт измены доказать легко!
Но, прощаясь, бумаги она мне не отдала.
Несколькими месяцами позже, когда мы «ради детей» медленно, но упорно продвигались к разводу по обоюдному согласию, одному из тех «мирных, возвышенных разводов без взаимных претензий», которые так нравятся нашим юристам и психологам, я осмелилась попросить вернуть мне конверты. «Да им тут у меня нисколько не хуже, чем у вас», — рассмеялась в ответ моя адвокат!
Через год, когда мы прошли стадию «предварительных судебных решений», совместных ходатайств, временных соглашений, невоссоединений и благополучно, как и полагается, двинулись к непоправимому (окончательное соглашение, вынесение приговора), я вновь вернулась к письмам: «Мэтр, вы помните о тех бумагах, что я отдала вам? Может быть, теперь я могу получить их назад?» Чувствовала я себя лучше, и это было видно невооруженным глазом: никаких кругов под глазами, никаких ортопедических приспособлений — ярко-розовая блузка, новые лодочки, новые духи и, чтобы скрыть первые седые пряди, — мелирование — шатеновые прядки в черных кудрях. Да, чувствовала я себя лучше, но не совсем — не писать же, в самом деле, что я пережила? Я и не писала. Роман заглох где-то на середине. Меня подстрелили на лету, безжалостно. Пальцы сломаны, рука разбита. Увечная, я могла думать только о своем увечье; попав в ловушку, я могла думать только о ней.
Мой адвокат, однако, положившись на то, как я выгляжу, решила, что я переживу встречу с реальностью: она положила письма в черную папку, которую я и принесла домой. У меня нашлись силы еще раз отложить тот момент, когда я начну их читать. Мне хотелось остаться одной, под защитой толстых стен, я хотела открыть эту траурную папку в деревне, вдали от детей, — зима, ночь…
Как только я оказалась в своем снежном царстве, тут же закрыла ставни, заперлась на все засовы, включила автоответчики, растянулась на кровати и при свете ночника начала расшифровывать голубые послания, кучей лежавшие на подушке.
В большинстве случаев конверты не были запечатаны — за исключением тех, что были отправлены в августе, они вручались прямо секретарше, из рук в руки. Сами же письма, если и были иногда датированы, то, большей частью, весьма неконкретно («проснувшись», «перед нашим отъездом», «четыре часа утра») или же дата была неполной (12 мая, 17 июня, 20 ноября) — год ставился редко. Иногда, правда, это делал карандашом мой муж или сама юная особа ее по рассеянности запечатлевала на странице, но, если год и фигурировал, он обычно не доставлял мне неожиданных волнений. Есть, однако, прощальное письмо (на белой бумаге, что характерно!), которое было датирована 15 сентября 84-го? Речь в нем шла о поездке в Севенны, о сопернице, о ссоре… В 84-м? Да они еще и знакомы не были!
После ухода «мужчины моей жизни» мне все время приходилось «играть на понижение»: начало их «романа» приходилось постоянно относить все дальше и дальше в прошлое. Но не до восемьдесят четвертого же! Двенадцать лет любовной связи — это абсурд: тогда нашему младшему было всего четыре года, и мы были очень счастливы. Правда, в этом письме речь шла о какой-то ссоре: может быть Лор, которая в том далеком году была еще не замужем, пережила какую-нибудь интрижку с моим мужем, небольшое ослепление, сиюминутное помрачение, которое и один, и другая считали лишенным будущего; но костер тлел и при первой же возможности загорелся, как только они встретили друг друга на обеде у наших общих друзей через четыре года или пять лет, на том пресловутом обеде, где я ничего вокруг себя не видела, даже неизвестную блондинку, которой было суждено изменить мою жизнь. Так когда же встретились мои мучители? Когда я натолкнулась на это белое послание, я уже успела заблудиться среди голубых листков и почти совершенно отказалась развеять мрак, скрывавший эту тайну, который с каждой новой находкой только сгущался; если я и была удивлена тем, о чем говорилось в том письме, то встретила это спокойно. Мой адвокат была права: я чувствовала себя лучше.
Я просто пришла к заключению, что в этом чувствительном хламе, валявшемся на моей подушке, бесполезно искать хронологический порядок. Сам мой муж, захлебнувшись в этой логоррее, кажется, оставил все свои поползновения разложить их по годам: письма девяностого года были перемешаны с посланиями девяносто пятого, все вместе было засунуто в коричневые конверты. Его рассеянность позволяла мне теперь располагать не образчиками их страсти, а даже тогда, когда у меня осталась лишь их десятая часть, полной ее картиной: клятвы, обещания, воспоминания, растянутые на семь лет. Манна небесная для историка!
Во мне тут же проснулись профессиональные навыки: я предприняла «внешнюю критику» документации. Стиль их полностью соответствовал тем отрывкам, которые когда-то попались мне на глаза: «мой обожаемый Тарзан», «мой царь», «мой чемпион», «ангел ума и красоты» и бесконечные «обожаю» через каждые три фразы, и «обожающая тебя твоя маленькая девочка» между двумя сердцами, выведенными лаком для ногтей. И никаких сомнений по поводу национальности «маленькой девочки»: она пересыпала свои упреки и хвалы итальянскими «buon auguri mio gran amore», «mille bacci da tua Laura», и многие из этих посланий были подписаны нежным именем «Italia». Как просто было узнать семь лет назад, откуда она приезжала и куда собиралась, — достаточно было взять и посмотреть…
По поводу же получателя ошибиться невозможно: это именно тот, кого я знала: и я, и она, мы давали ему одни и те же ласковые имена («мой путешественник», «мой голубоглазый»). В обмен на них наш неделимый путешественник снабжал нас одинаковыми подарками: если мне ткань с туземным рисунком, то ей полинезийское парео, когда я получала цветной камушек, она — ракушку, а когда с Таити он привез мне черную жемчужину, то она получила ожерелье… Из-за параллелизма этих знаков внимания я в конце концов без труда восстановила датировку некоторых писем. Уж не пожалеть ли мне из-за этого соузницу, которую мне навязывали? Вначале, поскольку наши подарки не были диспропорциональны в ее пользу, она страдала: она была тайной содержанкой, с ней не появлялись на людях, посещали ее нерегулярно, но ей не понадобилось много времени, чтобы изменить положение вещей — в конце уже я, первая, «законная» жена должна была удалиться на черный ход! Смирение стало уделом другой… И потом, когда ей было больно, она громко выражала свое возмущение — сдерживаться ей было не надо! Ее не просили «держаться» — она то и дело бунтовала, уходила, оскорбляла, угрожала, уезжала куда-нибудь, возвращалась, не забывая пнуть меня между делом. Я становилась «кривлякой», «вампиршей», «тронутой», потом стала «той», эта «та» мешала дорогому возлюбленному «изменить его жизнь к лучшему», злоупотребляла «моральной целостностью и чувством долга» примерного супруга…